или бутылку жалеют.
– А чего, доброе ранение, – отозвался кто-то. – Не поганым немецким осколком, а своей же, родимой.
– Опять зашевелились и, видно, кто-то изловчился, принюхался.
– А пахнет еще, ей-богу, пахнет.
– От штанов у раненого завсегда пахнет, – тотчас прокомментировали сообщение. И засмеялись, сдерживая себя, загыкали, заохали, довольные.
– Это смотря чем. У него не то, что у тебя, – водочкой…
Так и не подал голос этот Нуйкин. А иные говорили торопясь, перебивая друг друга, словно это была последняя возможность сообщить о себе. Бабы, что арбузы принесли, сидели помалкивали, комары на солнце не досаждали, тянуло табачным дымком. И бомбы не падали вокруг, немцы забыли воевать в этот час, не слали свои самолеты. Одним словом, благодать, да и только, будто не муки привезли эти люди с того берега, а одни только добрые байки.
Чудилось Матвеичу: тянет его, плывущего, речная глыбь, затягивает. Выныривает он, слышит голоса и снова опускается в тишь и немоту. В какой-то раз вынырнув, разобрал:
– …Девчонка-то, ребенок совсем, а туда же, воевать. Ее даже медалью наградили, «За отвагу». А она: «Спасибо, дяденька…» Спрашиваем: как от немцев-то убежала? А чего, говорит, было делать? Немцы, говорит, на кухню привели, заставили лук чистить. Совсем изревелась от лука-то. Решила бежать скорей, а то, говорит, совсем пропаду…
Матвеичу виделся Степка, размазывающий слезы кулаком по грязной мордашке. Тянулся к нему, хотел помочь утереться, но Степка каждый раз отдалялся. От этого самому хотелось зареветь, как маленькому, и сердце щемило. Какой-то шумок был, шебаршение, голоса слышались, кто-то куда-то шел, кого-то звал. И чудилось, что это Татьяна его зовет не дозовется, что это Степка куролесит, никак не успокоится. Слышались разрывы бомб, но даже они не будили Матвеича. Думалось только – во сне ли, наяву ли, – не верил прежде, что люди так выматывались – под бомбежкой спали, а теперь сам…
А разбудила его песня. Кто-то совсем близко напевал, будто жаловался самому себе:
Прошли дени мои, денечки,
Когда с девчонкою гулял…
С трудом разлепил глаза, разглядел за кустами красноармейца, чистенького, в новой пилоточке, в гимнастерке под ремнем. Он сидел, привалясь спиной к тонкому стволу ивы, и, обняв винтовку с длинным штыком, глядел в небо.
Бывало, рано просыпаюсь —
Лежит девчонка на руках.
Теперь я рано просыпаюсь —
Стоит винтовка в головах…
Матвеич огляделся. Никого раненых не было. Только этот, бог весть откуда взявшийся боец.
– А где все-то, – спросил, широко зевнув.
Боец вскочил, уронил винтовку, быстро подхватил ее, наставил штык на Матвеича.
– Ты кто?
– Где все-то, спрашиваю?
– Кто – все?
– Ну, все. Раненые тут были.
– Не знаю, не видел.
– А сам-то кто?
– Как это – кто?
– Ну, чего сидишь-то?
– А чего?
– Тьфу