однообразно. Наш директор был по-настоящему творческой личностью. Усидчивость нам прививали творчески. Мы изучали биологию в лесу, математику и латынь – на берегу нашего озера, римское право – в нашем античном музее. Нам многое, многое дозволялось. Конечно, нас наказывали, иногда даже публично секли по попам, нашим рабочим местам, а как иначе? Но мы были свободнее обычных школьников. Нас готовили к долгой и серьёзной жизни на благо общества. В старших классах нам уже преподавали университетские профессора. Курс мировой литературы нам читал профессор Гольденбруст, замечательный педагог, великий книгочей с огромной памятью, новатор и настоящий фанатик своего дела. Однажды, рассказывая про детство Гаргантюа, для иллюстрации он решил нам устроить целый перформанс: привёз сервированный стол с жареной свиной тушей, привёл с собой женщину невероятной толщины, назвал её своей невестой, затем сам разделся, взял чашу с топлёным свиным жиром, облил им невесту, заплакал, затопал ногами, стал звать маму…
– Ангела, ближе к делу. – Гарин забарабанил по столу тяжёлыми пальцами.
– Да, конечно. Извините, я отвлеклась… Это случилось во время урока по социальной ориентации. Мне вдруг захотелось в туалет, я встала, как обычно, сказала “извините” и вышла. Как вы знаете, туалет у нас был общий, нам, pb, нечего прятать друг от друга, мы писаем попами. Идя в туалет, я вдруг услышала странные звуки из спортивного зала. Дверь его была приоткрыта. Любопытство, как вы знаете, одна из моих врождённых черт…
– И это прекрасно.
– Я вошла в приоткрытую дверь. Спортзал был пуст. Странные звуки долетали из подсобки, где хранился спортинвентарь. Я разобрала голос завуча, сурового и строгого человека, и одного из нас, Николя. Завуч что-то делал с Николя, чего тот не хотел. Завуч словно давал ему быстрые команды: “Да! да! да!”, а тот хныкал: “Нет! нет! нет!” И почему-то где-то совсем рядом, что самое удивительное, лаяла какая-то собака, где-то прямо под окнами, и лаяла ровно в такт этим “да! да! да!”. Гав, гав, гав, да, да, да, гав, гав, гав, да, да, да, как пулемёт. Я подошла осторожно, заглянула в замочную скважину и увидела… я увидела, как… как… этот завуч…
Ангела вдруг затряслась мелкой дрожью. Настолько мелкой и быстрой, что контур её круглого тела размылся. Только руки вцепились в подлокотники кресла и оставались неподвижными.
Гарин взирал на метаморфозу пациентки с невозмутимостью. Ангела даже уже не тряслась, а вибрировала, ровно и сильно, словно трамбовочная машина. Платон Ильич взял папиросу, закурил, встал и подошёл к окну. Солнце уже стояло высоко, дрозды перестали токовать, в кедрах раскинувшегося за окном бора перекликались другие птицы.
– Скажи мне, верная жена, дрожала ль ты заветной дрожью? – вполголоса продекламировал Гарин, заложил руки за спину и, попыхивая папиросой, покачался на титановых ногах.
Сильное апрельское солнце сияло в золотой оправе его пенсне.
Когда Ангела перестала трястись, он уже гасил окурок в пепельнице.
– Ну, вот… опять… – тяжело задышала пациентка.
– Ничего страшного. – Он помахал рукой, разгоняя дым