точки зрения. Однако для меня то, что я продаю этот дом, означает, что я сдаюсь, оставляю надежду, вот что я имею в виду. Мы никогда не узнаем, что с ним случилось, а он более никогда не войдет в эту дверь.
– Понимаю, – прошептал Ройбен. На самом деле он совершенно не представлял себе, что это такое – смерть. Мать, отец, подруга, все они так или иначе говорили ему об этом, постоянно. Для матери жизнью была ее работа в травматологическом центре центральной больницы Сан-Франциско. Подруга работала в окружном суде и познала человеческую природу с ее наихудшей стороны, ежедневно разбирая судебные дела. Что же до отца, то для него смерть заключалась даже в падающих с деревьев листьях.
За время работы в «Сан-Франциско обсервер» Ройбен написал шесть статей, две из которых были посвящены убийствам. Обе женщины, более всего значимые для него, безудержно расхваливали его работу, не забывая при этом сказать о том, что он упустил.
Он вспомнил слова, сказанные когда-то отцом: «Ты невинен, Ройбен, да, но жизнь очень скоро научит тебя всему, что тебе необходимо». Фил часто выражался странно. «Ни дня не проходит, чтобы я не задал вопроса, имеющего вселенское значение, да?» – сказал он за ужином вчера вечером. «Есть ли смысл жизни? Или все это лишь для отвода глаз? Обречены ли все мы?»
«Знаешь, Солнечный мальчик, я понимаю, почему тебя ничто не пробирает, – сказала Селеста позже. – Твоя мать может обсуждать подробности хирургических операций за салатом из креветок, а твой отец обычно говорит о том, что вообще не имеет значения. А по мне, оптимизм твоего сорта – лучше всего. На самом деле с тобой я чувствую себя куда спокойнее».
А ему-то спокойнее от этого? Нет. Вовсе нет. С Селестой все странно. Она на самом деле куда более добрая и чувствительная, чем может показаться с ее слов. Гениальный юрист, факел в метр шестьдесят ростом, когда на работе, но с ним наедине она становилась привлекательной и совершенно очаровательной. Возилась с его одеждой, не забывая отвечать на звонки. Мгновенно связывалась с друзьями-юристами, если у него возникали вопросы по его репортерской работе. Но язычок у нее остер.
«На самом деле, – внезапно подумал Ройбен, – есть в этом доме нечто мрачное и трагическое, и я хочу узнать что». Дом вызывал у него ощущение печальной музыки виолончели, богатые низкие тона, грубоватые и неуступчивые. Дом говорил с ним, или, возможно, он заговорит с ним, если он перестанет прислушиваться к обычным звукам большого дома.
Он почувствовал виброзвонок телефона в кармане. Не сводя взгляда с дома, нажал отбой.
– Боже мой, только погляди на себя, – сказала Мерчент. – Ты совсем замерз, милый мальчик. Как я могла быть столь невнимательна. Пошли, тебе надо побыстрее в дом.
– Я в Сан-Франциско вырос, – тихо сказал Ройбен. – Всю жизнь спал с открытым нараспашку окном, на Русском Холме. Должен был бы быть готов к такому.
Он пошел следом за ней по каменным ступеням, и они вошли внутрь, открыв массивную арчатую дверь.
Тепло дома сразу же окутало его восхитительной пеленой, даже несмотря на то, что внутри дом тоже был