зовут отца, чей оркестр мне нравится столько лет. Но концерты в парке он ведет сам, никогда себя не объявляет, а афиши про его оркестр мне раньше читать было как-то недосуг.
«Соулюс» – по-литовски «солнце». У литовцев, наверно, у одних в Европе, остались имена, означающие явления природы. «Буря», «гроза», «заря». Непривычно и трогательно. Конечно, он – солнце! Какой же он Гном! И как могла ошибиться ведущая, которая знает его… ну сколько лет? Может, и с самого рождения. В городе – пятнадцать тысяч человек, и уж имя главного дирижера самого главного (и единственного!) оркестра должно быть на слуху…
Лео, стоявший в глубине оркестра, что-то негромко сказал ведущей. Та удивилась, засмеялась и стала, улыбаясь, объяснять публике, что она оговорилась, что фамилия дирижера на самом деле другая…
– Трогательно, – прошептала я Катьке. – Правда?
Та радостно кивнула. Почему? Почему это так трогает? В каждом из нас живет обитатель небольшой деревни, поселка, но кто-то заброшен волею судеб, как мы с Катькой, в чудовищный, бесформенный, не имеющий четких границ, мегаполис. Мы заброшены давно, еще до своего рождения, но нам так близки, так понятны проблемы милого, уютного, маленького городка… Наша собственная родная деревня, московский район Хорошево-Мневники насчитывает на сегодняшний день около полумиллиона жителей. Трудно себя отождествлять с ним, трудно чувствовать родство со всеми обитателями нашего района. А это ведь совсем небольшая часть несчастной, раздувшейся, распухшей, изуродованной за последние десятилетия Москвы, потерявшей привычный облик – и исторический центр, и районы послевоенной застройки изменились до неузнаваемости. Новые районы, расплодившиеся вокруг Москвы, к моему городу имеют мало отношения. Груды, кучи новостроек, набросанных как попало на бывших полях, могли бы возникнуть абсолютно в любом месте. Они не имеют лица. Дома́ и дома́. Где можно есть и спать.
Норейка пел просто без устали. Я, как обычно, видя энергичного, моложавого человека восьмидесяти лет, радовалась уже не столько музыке, столько преодолению в общем-то непреодолимого. Возраст наступает, возраст наступает даже на меня, я чувствую разными частями своего не дряхлого еще организма первые, легкие, насмешливые звоночки неминуемой, пугающей, неумолимой старости. То скрипнет шея утром во время зарядки, то хрустнут коленки, то поплывет голова от сильного ветра, то как-то подозрительно неудобно читаются мелкие китайские инструкции к бытовым приборам, то я задохнусь от быстрого Катькиного шага – нет, нет, ведь только что, совсем вчера это она не могла меня догнать! – то сильно забьется сердце, неприятно, толчками, как что-то постороннее и неудобное у меня внутри, и никак не хочет останавливаться, стучит, тянет, отвлекает от веселого, молодого потока, как будто вечно живого, бегущего, прыгающего, спешащего куда-то мимо меня…
Я увидела, как Катька смотрит на… нет, не на Норейку, конечно. На народного артиста смотрела я, думая о вечности, старости, быстротекущей жизни, о феномене голоса, таланта, об акустике католических соборов, о бесконечности, о непостижимости гармонии… Катька смотрела на юного