Оля на несколько секунд хватается за край стола – перед глазами пляшут темные круги, от слабости подкашиваются ноги – а потом уже спешит к лестничной площадке.
– Ой, и тебя разбудили, Оленька! – Антонина Семеновна резко оборачивается на звук открываемой двери. – Беда случилась, беда!..
Старушка тяжело вздыхает, скорбно поджимает губы и сиротливо кутается в пуховый платок, накинутый поверх длинного халата. Она могла бы стать олицетворением чистой печали, если бы не глаза. Лихорадочно блестящие, юркие, жадные до новостей, они впиваются в Олю и жаждут вопросов.
– Там случилось что-то? – Оля отступает в темноту квартиры, прикрывает дверь, словно готовится защищаться от того, что ей предстоит услышать.
– Так замерз кто-то! Насмерть замерз, представляешь?! – обвисшие уголки губ старушки радостно подскакивают. – Давно такого не было, ой давно! Ну, ты чего, чего, куклеша? Не боись, все там будем!
– Будем, – шепчет Оля вместо прощания, вваливаясь в прихожую.
Она поворачивает защелку замка, садится на грязный резиновый коврик, упирается лбом в обивку двери. Антонина Семеновна шаркает этажом выше, к своей неходячей подруге, которая, наверное, уже вся извелась от ожидания.
А Оля сидит, не в силах разогнуться. Отрывает от рубашки пуговицу, сует в рот и со всей силы сжимает ее зубами. Не кричать. Только не кричать. Пальцы, коснувшиеся Стасовых волос, ломит, будто она с мороза сунула их под кипяток. Не кричать.
Наверное, он ждал ее. Почувствовал, что дело совсем худо и пришел попрощаться.
Не-кри-чать.
Пошатываясь, Оля бредет на кухню, наливает себе попить. Выплюнутая пуговица звякает о край железной раковины.
– А-а-а-а-а-а-а-а! – Стакан летит в холодильник, капли воды фейерверком разрываются под потолком. – А-а-а-а-а-а! – Оля пинает неразобранный пакет с продуктами, бросает на пол табуретку. – А-а-а-а-а-а! – Короткие ноготки впиваются в кожу головы.
Оля сползает по стене, но вдруг вскакивает и опрометью кидается к двери. Передумав, тяжело бухается на обувную полку. Боялась, боялась, и вот пришло. Ничего уже не исправить.
4
Уезжают. Уезжают. Три машины, одна за одной. Вот так вот, бородатое чудище при жизни было никому не нужно, совсем никому не нужно, а теперь его провожают с почестями, пишут о нем много бумаг, звонят, волнуются. Неужели нельзя было этого сделать, пока чудище ходило, смотрело, зловонно дышало на мир. Пока чудище еще хоть что-то могло.
Стас нервно жует шнур толстовки и низко пригибается к пчелке, пытается спрятать глаза за ее лукавой улыбкой. Ему страшно теперь, зябко. Если эти вот, разъезжающие в машинах с мигалками, увидят его глаза, они сразу все поймут. Заберут с собой, будут мучить. Так уже бывало прежде, Стас это знает. Не помнит только, когда это было, вечное «сегодня» никак не хочет делиться на хоть сколько-нибудь понятные отрезки времени.
Ну, вот и стихло, успокоилось. Можно теперь идти и рассказать Олюше о чудище, нужно сказать ей, чтобы не спала