веков», то Петербург – Петрополь с его императорскими регалиями – на краю гибели…
Прозрачная весна, блуждающий огонь,
Твой брат, Петрополь, умирает.
Рим и Петербург – города Святого Петра. Но Санкт-Петербург это еще и город Петра Великого и одновременно – Священного Камня.
Петербургская тема – образы Петербурга, созданные Пушкиным, Гоголем, Достоевским, Блоком, Белым, Ахматовой – находит продолжение в «петербургских строфах» «Камня» и «Tristia» Мандельштама.
Пространство петербургского мифа поэта, города камня – это Империя в ее концентрированном выражении.
Образ России, выстроенной так же, как и Петербург – «на камне и крови».
Стихотворения 30-х годов
В 30-е годы поэту, по его словам, «пришлось уже двигаться и бороться в густой толпе персонификаций и аллегорий, в узком пространстве настоящих театральных кулис, на подмостках инсценированной античной драмы», главный сюжет которой – «псевдоантичная театрализация жизни и политики»…
Это происходило в реалиях действительности, современной Мандельштаму, где шла совсем не театральная трагедия, постоянно подпитываемая «неслыханной жаждой взаимного истребления».
Мандельштам, как и его герой, – второй Данте, внутренний разночинец старинной римской крови. Эссе «Разговор о Данте» – трагический автопортрет самого поэта. Скандалы, учиняемые Данте, по Мандельштаму, спровоцированы положением «измученного и изгнанного человека», которому не до этикета и его тонкостей. У Мандельштама, в отличие от Данте, не было Вергилия, не было «посоха» творческой свободы. В атмосфере всепоглощающего страха – «тень, пугающая детей и старух, сама боялась». Мандельштам пытался сохранить свое внутреннее «Я» от расщепления, от несовпадения с самим собой. Такое состояние он назовет «точкой безумия», которая свидетельствовала о кризисности сознания художника, о сомнении его в самих основах подлинной жизни. Но если в «Tristia» страх и кризис сознания были преодолены при помощи классического стиха, сопричастием поэта к цельности прежних не расколотых времен объединенного пространства, то теперь диссонансы обнажаются резче и резче: «Я сам ошибся», «я сбился», «я спутался в счете» («Нашедший подкову»), «А то, что я сейчас говорю, говорю не я…», «Боюсь, лишь тот поймет тебя, / В ком беспомощная улыбка человека, / Который потерял себя…». «Проклятый шов» – знак пограничности, рубежности жизни и смерти.
По-разному называли свой век русские поэты. Чаще всего – железным, как это было у Баратынского, Пушкина и Блока. Мандельштам назвал век волкодавом, уже бросившимся на плечи поэта. Век становится «зверем»:
Век мой, зверь мой,
Кто сумеет заглянуть в твои зрачки…
…………………………………
Мне на плечи бросается век-волкодав,
но не волк я по крови своей…
Все окружающее становится для поэта смертельно-опасным. Широта мандельштамовского пространства порой еще дает ощущение свободы, но она миражна. Его пространство обретает