«а» обозначалось поднятым вверх большим пальцем, «б» – прикосновеньем к брови, «г» – мизинцем к губам, «д» – указательный палец под носом – горизонтально… А потом родители уходили – домой, в недостижимый, невозможный, непредставимый сейчас мир, потому что вернуться туда было нельзя, а здесь от этого становилось ещё более грустно (как словно уже было когда-то), хотя любимый «Понедельник»[67] и был здесь, с тобою… А ещё потом к этой томной грусти стали примешиваться и другие воспоминанья – несколько дней назад Марина, после какого-то насмешливо-забавного спора (а язык у него уже тогда был подвешен неплохо[68]), вдруг, рассмеявшись, на мгновенье притянула его голову к себе, охватив ладошкой за шею, так, что он ткнулся лицом в накрахмаленную белизну её халата, и носом в чуть обнажившуюся нежную шею, ощутив прохладный, слегка терпко-цветочный аромат её кожи, или, наверное, духов, что в контрасте с теплотой её кожи… Была ли это случайность, нет ли, но только воспоминанье о ней наполняло всю мечтательную часть его существа… А она была всё так же ровна и приветлива, всё так же любила рассказывать смешные байки о преподавателях и анатомичке (училась она на медицинском) и так же любила послушать их с Серёжкою рассужденья о будущем, пришельцах, роботах и кибернетических машинах, которыми он тогда бредил, начитавшись Станислава Лема.
Но «шумы в сердце» (ах!) не проходили, и был назначен «бицилин», а это… больно. Уколы обычно делали в палате, но вечерами сёстры, чтобы не ходить зря, делали их в процедурной. «Давай свою попу!» – привычно скомандовала Марина, и он сжался на банкетке, заметив лишь, как мелькнула её тень на стене. Мгновеньями позже, когда боль ушла под её пальцами, (словно растворившись в привычном запахе спирта), она отошла, и, хотя он и не видел её уже, даже краем глаза, он знал, что руки у неё всё ещё в тонких медицинских перчатках (что-то там такое, связанное с инструкциями тех лет) и вот тут она сказала: «перевернись на спину, но не одевайся…». Он привычно, не задумываясь, подчинился, ощутив прохладное прикосновение простыни к спине, и, увидев на потолке плохо закрашенные провода в свете уже заходящего солнышка ранней осени. И вот в это мгновенье она прильнула к нему губами… Ах, каким нежным и сильным, мягким, податливым и гибким оказалось её тело, и они умирали несколько раз – одновременно… Но в тот, самый первый и неповторимый раз, когда его губы коснулись её груди, он умер один – растворившись, исчезнув в этом мире, став чуть дрожащим в предвечернем осеннем свете солнечным лучом…
Странно, что я не помню расставанья – да и было ли оно? То ли меня выписали, то ли у неё в это время началась сессия… Но было ещё одно воспоминанье, которое останется в моей обмирающей, почти обморочной памяти…
Перед вечерними процедурами он разгонял младших по палатам, помогая Марине (или Мари, нежно называл он её про себя, вспоминая глаза княжны Мэри да Пушкина – мальчик он был начитанный – почти как тот сказочный краб, про которого он