расстановкой вещей, и жизнь после её ухода стала для нас обычным делом.
Отец держался. Он пытался показать всем, что дела, в общем-то, и неплохи, но всегда выглядел таким уставшим, помятым и потрепанным, словно секунду назад покинул переполненный вагон метро. Труднее всего было наблюдать, как живой и раньше светящийся изнутри отец теперь часто замирал и около минуты не шевелился, будто забывая, где находится и что нужно делать дальше.
Сейчас он не улыбался вовсе. Со дня ухода Ингрид прошло уже полтора месяца, а отец по-прежнему был словно застывшим в том моменте. Я думаю, он знал, каким будет исход их с мамой истории. Мне кажется, он не мог не знать; но все же стал каким-то обесцвеченным – словно раньше именно мать была его красочным наполнением. Перед нами с Клаусом он пытался улыбаться и шутить, но выглядело это нелепо, поэтому отец довольно быстро бросил эти артистичные потуги и просто признал своё горе.
Меня же в первое время в сторону Штрауса и Феликса гнало чувство вины и осознания собственной незначительности в жизни матери.
Но это первое время скоро миновало, и я, глядя на потухшего отца, вдруг преисполнился таким гневом, что порою не мог дышать. Мне хотелось заставить ее жалеть о содеянном. Но как это сделать?.. Мое воображение рисовало картины, где я случайно где-нибудь встречаю мать – например, на старой рыночной площади – и не узнаю ее. Я настолько счастлив, весел, занят разговорами, что она глазам своим не верит. Во время таких фантазий я напрочь забывал, что – по словам папы – она собиралась переехать в Берлин, а значит, наша встреча в центре Кельна отменялась.
В октябре отец ещё не подозревал, что я связался с Феликсом. Папа не понаслышке знал его отца и часто повторял, что «это яблоко точно не упадет далеко от ствола». Я несколько раз видел родителей Феликса. Его мать была ничем не примечательной светловолосой женщиной. А вот отец его был олицетворением моих детских представлений о человеке, работающем в порту: большие руки, грубые черты лица с обветренной красноватой кожей, засаленная одежда мрачных цветов. Он работал на другом берегу Рейна в порту Дойц. Чем именно он занимался, я не знал, но ребята по соседству негласно причислили его к человеку, с которым «наедине лучше не оставаться». Было в нем что-то жутковатое.
В середине октября Феликс толкал в основном траву, подначивая компанию вокруг Штрауса не ждать там угощения пивом, а взять у него небольшой пакетик на пятерых. Он даже предлагал собственноручно скрутить ребятам парочку джоинтов, но парни нерешительно мялись и искали способ отказаться и при этом не прослыть слабаком. «Мне нельзя это брать», – повторял я себе, пока сидел на уроке фрау Винтер. Я вполуха слушал ее объяснения о каких-то реакциях, выпадении осадка и думал, почему же эта женщина не расскажет нам, тупоголовым подросткам, в какую реакцию с нашим мозгом вступает трава и какой осадок выпадет из нас через двадцать лет непрерывного покуривания каннабиса. Мне представилось, что Феликс может стать настоящим наркобароном в Кёльне: он почему-то виделся мне в кожаной дубленке