сквозь зубы тугую тонкую струйку дыма.
– Какие критерии? Забыт кантовский императив… Не удивительно, хвалёный поток сознания обмелел, яркие герои умерщвлены вместе с сюжетосложением; прямую речь вытесняет косвенная, действие – описания. Настричь цитат, сблокировать мнения и дегероизированное чтиво готово, – у Гоши дрожали губы, пальцы, крошившие сигарету.
– О, брат Гоша, писать всё труднее.
– И где, где изящество, лёгкость стиля? В тяжеловесных описаниях-рассуждениях волшебное единство жизни подменяется бесплотной дробностью чувств, черт, стриптизными излияниями авторского начала – псевдонимы прозрачны до неприличия.
– О-о-о, нас давно испытывает не экстремальная ситуация выбора, но туповатая повседневность, замаялись. Уценив гармоническую героику, время отринуло и божественную моцартовскую лёгкость, что же до автора, натужно одолевающего банальности, то ему не хочется умирать в вымышленных героях, он уже не лепщик образов, он лишь озвучивает условные голоса, в которые всё явственней вплетается его голос.
Лавины слов! Что ещё за завтраком плёл Бухтин?
Лейн, Айман, Битов, стыдливо оправдываясь матримониальными обстоятельствами, выменяли промозглые петербургские сумасшествия на близость к стольным толстым журналам, на престижные переделкинские прогулки с сильными ли, бессильными сего литературного мира, на что ещё? Неужто за сюжетцами потянулись в жадную бучу? Ох, в их ли духе такое: жара, пролитое масло, голова, отрезанная трамваем? Раздули бог весть что из залежалого советского бурлеска, сдобренного тёпленьким малороссийским юмором да хохмочками «Гудка»; и библейский контрапункт притянут за уши… С ужасом и восхищением внимал Лев Яковлевич филологическим эскападам зарвавшегося любимчика! А если бы такое услышал? – Зато в нашенском болоте не одолевают соблазны славы, куда там, – подливал коньячок Бухтин, – питерская меланхолия мирит с безвестной смертью, в том числе – это-то как раз вдохновляет – смертью привычно-удобной прозы. Где ещё, как не в некрополе, присматриваться к неотвратимому? Глаз, к которому приравнялось перо, удивлённо и пытливо скользит, будто бы по незнакомой бескрайней поверхности, ощупывает холодный, аморфный из-за неохватности предмет – отчуждаемый мир.
Московского теоретика окутало голубое облако.
Шанский резко вскинул руки, стащил через голову свитер. – Да, с единобожием подкузьмили всех иудеи, мы беспомощны перед лицом единого бога – завхоз мироздания не справляется! Славненько жилось язычникам, к любому отраслевому богу можно было обратиться с конкретной просьбой, ну, к примеру, я бы сейчас взмолился. – Эол, будь милостив, мне душно, нещадно дымят курильщики.
Жена Художника разливала чай, приоткрыла форточку.
И ещё Валерка вещал в «Европейской» о дематериализации прозы стилем, об отстраняющей власти стиля… и о вечном споре формы с бесформенностью, ибо всякая художественная форма – о чём тут спорить? – является как бесформенность, новая гармония не улавливается, хотя она жива и пульсирует,