рубашка его представляла собой мозаику клякс от обеденного кетчупа и пятен грязи от возни на перемене. – У тебя там какой-то шиур?[16]
– Думаешь, в библиотеке учат Гемару?[17]
– Угу.
Я покачал головой.
– А что тогда?
– Там книги, Шимон.
– Сфарим[18], что ли?
– Нет, – ответил я. – Настоящие книги. Хочешь со мной?
Он нахмурился:
– Мне нельзя.
– Почему?
– Отец говорит, такие вещи пятнают нешаму[19].
Я люблю одно стихотворение Джейн Кеньон. Три строфы, десять строк, довольно грустное. Называется “В доме престарелых”, старение в нем уподоблено дикой лошади, которая пасется на привязи и день ото дня сужает круги, так что в конце концов они исчезают вовсе. В отрочестве мне казалось, что оно очень точно описывает удушье моего детства, нехоженую пустоту сжимающихся кругов, в которой я обитал. Порой мне представлялось, что я совсем один, вне мира, ни с кем и ни с чем не связан, точно незримые помочи, соединяющие человека с его окружением, в моем случае ослабли. Я ни с кем не был связан, приучился карабкаться по сжимающейся действительности без крюков и веревки. Мне оставалось лишь вглядываться в надвигающийся мрак и терпеливо ждать в одиночестве, словно лошадь у Кеньон, когда какая-нибудь сила, любая сила, заберет меня и перенесет в мою настоящую жизнь.
Родители сообщили мне новости в феврале, посреди тусклого снегопада.
– Арье, – отец нервно отложил приборы, промокнул губы салфеткой, – мы с имой[20] хотим с тобой кое-что обсудить.
Как правило, мы ели в тишине. Я был единственным ребенком, мать подавала на стол, поначалу мы, как положено, поддерживали беседу, но потом всегда замолкали. В большинстве знакомых семейств была куча детей (у Шимона, например, было семеро братьев и сестер), и все это в маленьком доме; обычно мне нравилось, что я сам по себе, но порою я невольно думал: быть может, в такой суматохе мне было бы менее одиноко.
Отец кашлянул.
– Я потерял работу.
Меня охватила грусть от его растерянного вида, от того, как мама пристально разглядывала грязное пятнышко на полу, от серой унылой метели за окнами. Я ничего не сказал, надеясь, что молчание мое истолкуют как сочувствие, а не как равнодушие.
– Тебя уволили? – наконец нашелся я (пожалуй, вопрос мой прозвучал бестактно).
– Формально нет. – Папа снова откашлялся, набираясь решимости. – В августе фирму закрывают.
Четырех человек в тесной сумеречной каморке во Флэтбуше вряд ли можно назвать “фирмой”, подумал я.
– То есть… сворачивают деятельность?
– Времена сейчас трудные, Арье, в экономике кризис.
Угу, кивнул я, в экономике.
– Мистер Вайнтрауб говорит, что ему придется нас закрыть.
– Кошмар, – мама теребила скатерть, – правда, Арье?
– Мне жаль, аба[21], – сказал