шли в тени по утоптанной тропе вдоль мелочной лавки, вдоль трактира с изумрудной вывеской, вдоль дворов, полных солнца, дышащих навозом, свежим сеном.
Школа была новая, каменная, обсаженная кленами. На пороге перед зияющею дверью баба, блестя белыми икрами, выжимала тряпку в ведро.
Ты спросила:
– Что, Пал Палыч дома?
Баба (веснушки, косицы) пощурилась от солнца.
– Как же, дома, – оттолкнула пятой звякнувшее ведро. – Входите, барыня. Они в мастерской будут.
Проскрипели по темному коридору, затем – через просторный класс. Мимоходом взглянул я на голубоватую карту; подумал: вот вся Россия так – солнце, ухабы… В углу блестел раздавленный мелок. А дальше, в небольшой мастерской, хорошо пахло столярным клеем, сосновыми опилками. Без пиджака, пухлый и потный, Пал Палыч строгал, выставив левую ногу и сочно играя рубанком по поющей белой доске. В пыльном луче качалась взад и вперед его влажная плешь. На полу под верстаком легкими локонами вились опилки.
Я громко сказал:
– Пал Палыч, гости к вам!
Он вздрогнул, сразу смутился, суетливо чмокнул тебе руку, которую ты подняла таким слабым, таким знакомым движением, сырыми пальцами на мгновение впился в мою кисть, потряс. У него было лицо, словно вылепленное из маслянистого пласт<и>лина, мягкоусое, в неожиданных морщинках.
– Виноват, я, знаете, не одет, – стыдливо ухмылялся он.
Схватил с подоконника два рядом стоящих цилиндра – манжеты. Торопливо нацепил.
– А над чем это вы работаете? – спросила ты, блеснув браслетом.
Пал Палыч размашисто напяливал пиджак.
– Это так, пустяки, – забубнил он, слегка спотыкаясь на губных согласных, – полочка такая. Еще не кончено. Потом отшлифую, помажу лаком. А вот лучше посмотрите – так называемая «муха»…
Мазком сложенных ладоней он закрутил маленький деревянный геликоптер, который, жужжа, взлетел, стукнулся об потолок, упал.
Тень вежливой улыбки скользнула у тебя по лицу.
– Что же это я! – опять завозился Пал Палыч. – Идем же наверх, господа. Тут дверь визжит. Виноват. Разрешите мне вперед пройти. Я боюсь, у меня не прибрано…
– Он, кажется, забыл, что приглашал меня, – сказала ты по‐английски, когда мы стали подниматься по некрашеной скрипучей лестнице…
Я смотрел на спину твою, на шелковые клеточки твоей фуфайки. Внизу где‐то, верно во дворе, раздавался звонкий бабий голос: «Герасим! А, Герасим!» – и вдруг так ясно стало мне, что мир веками цвел, увядал, кружился, менялся только затем, чтобы вот сейчас, вот в это мгновенье связать в одно, слить в вертикальный аккорд голос, что прозвенел внизу, движенье твоих шелковых лопаток, запах сосновых досок.
В комнате у Пал Палыча было солнечно и тесновато. Над постелью прибит был пунцовый коврик с желтым львом, вышитым посередке. На другой стене висела в раме глава из «Анны Карениной», набранная так, что теневая игра разных шрифтов и хитрое расположение строк образовали лицо Толстого. Хозяин,