Отвязался, но остался без пирожков. Лучше бы вам Бальмонта подарил.
Преторианцами штабс-капитан назвал несчастных латышей. Следовало признать, что и Костя, широкий, просвещенный, образованный, подобно многим соотечественникам криво смотрел на примкнувших к социальной революции немцев, мадьяр и китайцев. Но Костю можно было простить. Он безумно устал за бесконечные пять лет, и Бася его понимала. Но война почти окончена, скоро опять всё наладится. Латыши перестанут гонять торговок пирожками, боши с хунхузами разъедутся по домам. Вновь загремят трамваи, поезда пойдут по расписанию, раскроют двери магазины. Исчезнут воззвания, агитплакаты, жуткие косынки, сапоги, наглые рожи, испуганные лица. Бульвары наполнятся мужчинами – в галстуках и шляпах, с тросточками. И женщинами – в изящных платьях, с купленными на Петровке ombrelles8. Как когда-то в Париже, после революции и террористического помешательства. Но там элегантность избранных сочеталась с нищетою масс, тогда как в новой России красота и тонкий вкус сделаются общим достоянием.
«Тонно же будет смотреться с омбрелью вон та мордатая баба из Выхина», – хмыкнул язвительный голос. «А почему бы, собственно, нет?» – честно возмутилась Бася. Если не она, ее дочь. Внучка, в конце концов. Пóтом и кровью, в жестокой борьбе республика обрела свое право. Кто знает, может через год и она, Барбара Котвицкая, будет выходить из чистого, отремонтированного подъезда – туфельки, шляпка, шелковые чулки – и на извозчике, нет, таксомоторе, проноситься по солнечным улицам Москвы. Ласточкой взлетать по мраморной лестнице и входить – воплощенным зовом пола – в теплый светлый зал фундаментальной библиотеки. На радость профессуре и студентам – и на зависть крыскам, вообразившим себя учеными дамами.
– Не был дома с декабря восемнадцатого. Представляете, кузена хотели мобилизовать петлюровцы.
– Господи! И что?
– Он не из тех, кого удастся мобилизовать.
Косте подошла бы серая пиджачная тройка. Чистейшей английской шерсти. Галстук она бы купила ему как у Мариенгофа, на прошлом вечере в «Стойле Пегаса». На секунду прикрыв глаза, попыталась представить Ерошенко в костюме. Не смогла. Маринегоф с Есениным, те и теперь разгуливают франтами, а Костя всё таскает солдатскую шинель и фуражку со следом от кокарды. В июле четырнадцатого – студенческая тужурка, в сентябре – гимнастерка с непонятными погонами, вот и всё, в чем видела его Барбара.
– Знаете, где я решила, что стану переводить из Неподкупного? – спросила она, проходя под бурой китайгородской стеной по бывшей Воскресенской, ныне Революции, площади.
Ход ее мыслей Ерошенко понял сразу. Как обычно.
– В Александровском саду?
– Тепло. Но не там. Вот здесь.
Бася показала на памятник Жоржу Дантону, черневший на фоне Большого театра. Ровно год назад, на открытии удивительного монстра – голова на пьедестале, словно после гильотины – Бася сказала профессору, что возьмется за Робеспьера.
Переводить холоднокровного монтаньяра профессор предложил ей тремя месяцами ранее, после казуса