она зашлась в плаче.
– Ладно, чего уж теперь, – я выпустила Наташку и села рядом на пол. – Обошлось же, обошлось.
– Сейчас, сейчас, – зареванная Наташка лихорадочно разодрала свою косынку и перевязала мне руку. – Тебе к врачу нужно.
– Заживет, – я привалилась к стенке. – Не впервой.
Мы сидели молча, не было сил говорить. И желания не было, все было сказано. А между нами ходила голубка и клевала Наташкины семечки, как перемазанная краской малярша. Кровь – обычная краска, только очень дорогая.
А сегодня утром
мне захотелось
кого-нибудь убить
А сегодня утром мне захотелось кого-нибудь убить.
Я лежала в постели и думала о своем желании. Я старалась расщепить его на лучинки, как неподатливое полено, настрогать из него тонких спичек и осветить сумрак своих низменных инстинктов. Я смотрела на потолок, откуда мне улыбались хищные лепные птицы. Я благодарила судьбу, которая сделала меня маляршей-альфрейщицей. Это не ремесло, это искусство, потому что мои самодельные алебастровые птицы были воплощением добра и зла одновременно. Их глубо-вдавленные зрачки излучали жар, иссушающий мою влажную глиняную душу – душа звенела и растрескивалась паутиной желаний.
В моей квартире всюду декоративная самодельная лепнина. Со стен свешиваются гладкие до маслянистости змеиные головы, углы щерятся зазубренными пиками, а откосы окон усеяны мертвенными большекрылыми бабочками с точеными ножками. Меня окружает застывший мир, который капризно просит у меня горячую кровь.
Я встала, небрежно застелила кровать белым атласом. Решение: проще всего убить чужую старуху. Старухи доверчивы и неподвижны. Можно присесть рядом с нею и, недолго поговорив о погоде, ударить в грудь остро заточенным шпателем. У меня есть отличный узкий шпатель для оконных выемок, он пробьет сердце старухи, как подсохшую монтажную пену. Дворовую собаку убить труднее, она завизжит, а вот старуха даже не удивится, ощутив кромку шпателя в хрупкой фарфоровой грудине, к острой боли слева старухи давно привыкли.
Когда я пила кофе, то надеялась, что желание убийства пройдет само по себе, забудется как изъеденный лоскутный сон, но чем больше я трезвела, тем больше мне хотелось воткнуть свой сверкающий шпатель в сонную старуху, в которую я уже отчетливо вглядывалась. Это была грузная бабка со сталисто-сальными волосами, вытертым широким пробором, обмыленным костяным гребнем, покатыми плечами, в вылинявших домашних байковых тапках разного цвета. У нее много горячей жидкой крови, разбавленной рассолом чайного гриба.
Я вышла во двор. На скамейке сидела старуха. Грузная, с широким пробором, покатыми плечами и в тапках. Я села рядом и достала заточенный шпатель.
– Погляди, в какой цвет они песочницу выкрасили, – сказала старуха и показала полной рукой в сторону детской площадки. – Или вон качели. Как могильная ограда. Сволочи, другого слова нет. У меня ноги не ходят, я бы сама перекрасила, на свою малярскую пенсию.
– А каким