могут ли они быть родными, – всегда говорила, что ее клубни повредились уже в колыбели.
– Твоя мать – единственная в своем роде, но, к счастью, неплохая, – сказала бабушка, когда мы вместе мыли посуду после рождественского ужина. Мне было шесть лет. – Молчание лучше болтовни, поверь мне, – заверила она и, обтерев ладони о передник, взяла меня на руки. Громко рыча, она в тысячный раз спрашивала, знаю ли я, как медведь ходит по мху. Затем совала мою голову себе под мышку, запускала костлявые пальцы в мои волосы и начинала давить на кожу головы. – Вот так медведь ходит, – повторяла она, а я визжал. Бабушка тряслась от смеха, а я знал, что ей это нравится.
Отец матери, мой дед по материнской линии, которого я никогда не видел, был полностью искалечен вой ной. Он был не из тех людей, которые буянили и сквернословили в пьяном виде, о которых после смерти говорили, что он был хорошим человеком и отличным отцом, но пить совсем не умел. Дед Эетви сходил с ума всякий раз, когда на него накатывало. Во время приступа он швырял мебель по дому, таскал бабушку за волосы по избе и отправлял детей за прутьями. Если ветка была слишком маленькая и хрупкая, посылал за новой и лишь потом порол.
После такого детства мать усвоила, что, когда не скрыться от ругани и не хватает сил для самозащиты, следует замкнуться. Так она стала камнем.
Для матери жизнь хороша, если не происходит ничего плохого или вообще ничего. Мать была словно забытая в доме, иссохшая женка шахтера, золотом будней которой стали удачные находки на полках супермаркета. Я видел, как она там улыбалась сама себе. Возможно, это было то место, где она могла почувствовать себя на какое-то время человеком, представить, что она где-то в другом месте, в каком-то большом городе, где никто не знает ее судьбы, да и вообще не обращает на нее внимания. Или, может быть, она там втайне мечтала, что когда-нибудь сможет собрать сумки и уйти или же направит свою обыденную жизнь в совершенно новое русло: купит вместо пятикилограммового пакета картошки макароны и оливковое масло и заявит дома отцу, что хозяйка изменила культуру питания с принятой в Хярмя[3] на средиземноморскую. Я так надеялся, что она сделает нечто подобное, что почти ощущал это.
Вечером к двери комнаты подошла мать в ночной рубашке. Она была уже готова ко сну, почистила зубы и распустила густые, темные, слегка поседевшие волосы. Сквозь ткань просвечивали обвисшие груди и дряблый живот. Мать посмотрела, как я упаковываю сумку, и сказала, что, конечно, он постепенно смягчится. Отец.
– Просто он успел уже начать гордиться тем, что ты тоже станешь шахтером.
– Мама, я не могу. Я задохнусь там.
Мать спокойно посмотрела на меня, присела на край кровати и протянула руку к лежавшей на покрывале книге. Она взглянула на потертую обложку, где крупным планом красовалась большая собака с полуопущенными ушами. Это был роман «Лысый из Нома»[4].
– Ты и твой хаски. – Мать улыбнулась и положила книгу на покрывало. Она встала, легонько коснулась