но зато и славных, трудов.
И, уже ближе к ночи, сидя у меня в квартире, на кухне, и задумчиво попивая портвейн, богатырь Ворошилов порою грустнел и вздыхал – об одном лишь вздыхал, об одном – эх, ну надо же, не удалось ему дотянуть всего-то пяти каких-то секунд несчастных – до пяти минут, ровно пяти полноценных, желанных минут сидения под водой!
Вот когда был бы полный порядок!
Вот когда был бы точно – рекорд!
И его неуёмная сила клокотала и пела в нём.
И, поглядывая на него, понимал я: и это он – может.
Не сейчас, поднабравшись портвейна, он способен на подвиг, на взрыв, на решительный, мощный выход всех его потаённых энергий в мир, наружу, на белый свет, а потом, как-нибудь потом, в нужный час, и пожалуй – вскоре, вдруг начнётся, само по себе, как-то исподволь, из ничего появившись вроде бы, став – сразу всем, тем, в чём явь и правь заодно, просияв над землёй и восстав сквозь сумрак и бред, словно луч, долгожданное чудо, и проявится эта сила – не в нырянии, нет, но – в творчестве.
Что в дальнейшем и подтверждалось – и не изредка вовсе, а многажды.
Доказательств чему – смотрите же – более чем достаточно.
То есть – работ ворошиловских.
И дыхания в них. И света.
И движения – вглубь и ввысь.
А однажды сидели мы с ним, как это слишком уж часто в прежние времена с нами бывало, в печали, а может быть, и в тоске, с нищетою накоротке, совершенно без средств, столь нужных людям для существования, – говоря простым языком, всем на свете сразу понятным, чётким, жёстким, суровым и внятным, – без единой копейки денег.
Было это, пожалуй, вскоре после истории с нырянием ворошиловским в сокольническом пруду.
Ну конечно, всё тем же летом, в шестьдесят девятом году.
И пора была, разумеется, тёплой. Пора – в преддверии городской, надолго, жары. Солнечная. Цветущая. С птичьими дружными песнями и зелёной, свежей, приветливой молодой окрестной листвой.
А мы в эту пору – томились. Оба. Просто не знали, куда нам себя девать. Нечего нынче скрывать. Не было в душах покоя. Бывало ведь и такое. И не такое бывало. И проходило помалу. Всякое с нами бывало. Может, облюбовала доля нелёгкая нынешний, звоном трамваев пронизанный, словно красною нитью прошитый, стежками неровными, день? Куда в нём бред заоконный свою отбрасывал тень?
Ворошилов, сумрачный, тихий, осунувшийся, докуривал слежавшиеся остатки своего привычного «Севера».
Если так и дальше пойдёт, если сложится всё потом для него неудачно, – то примется, огорчившись, надувшись, отыскивать свои же окурки в пепельнице – глядишь, и хватит ещё на две или даже на три коротких, на нервах, затяжки.
Для поддержания духа, в горький час, у себя и у друга, включил я старый проигрыватель и поставил пластинку – цыганские, весь набор, с перебором, песни и романсы, любимые нами, – в исполнении заграничного, удалого, лихого, буйного, а-ля рюс, отчасти, с акцентом, непонятно каким, с оркестром разухабистым, струны рвущим, разрывающим людям