никогда больше не вернется.
– Пиши, – сказал ей ребе. – Я прошу.
Она не шелохнулась. Ей было стыдно своей неуклюжести.
– Я диктовал слишком быстро, – сказал ребе, – и заставил тебя торопиться. Ты не виновата, что разлила чернила.
Испачканной рукой Эстер поставила на место опрокинутую чернильницу, протерла тряпкой стол и взяла чистый лист. Затем она обмакнула перо в оставшиеся на донышке чернила.
– Ученому Якобу де Соузе, – продиктовал ей ребе.
Она записала.
Я тронут вашей заботой о моем здоровье, коей я не заслуживаю. В моем доме за мною хорошо ухаживают, и я пока что остаюсь здравым и духом, и телом.
Эстер дописала строчку и остановилась в ожидании. Сложенные высоким штабелем дрова отбрасывали четкую тень на стену, волнами накатывало тепло. Даже сидя далеко от очага, Эстер чувствовала его жар. У ее ног под искусно отделанным письменным столом стояла, готовая к растопке, небольшая жаровня для просушки написанных страниц. Племянник раввина хоть и не проявлял интереса к учению своего дяди, не пожалел денег, чтобы превратить это сырое жилище в удобный дом для научного труда.
Эстер вдруг почувствовала, как внутри нее что-то вспыхнуло. Письменный стол превратился в бескрайнее пространство, плато, где еще оставался хот какой-то шанс на свободу. Аккуратная стопка бумаги, стеклянный стакан с перьями, перочинный нож. Палочка красного сургуча. Гладкая текстура деревянной столешницы. Эстер почувствовала, как тело ее наполняется теплом, как молодеет ее увядшая было кожа.
Раввин снова стал диктовать, обратив к ней свои незрячие глаза. Слова, что он произносил, текли через руку Эстер, оставляя на странице четкий черный след.
Ваша озабоченность моим положением – еще одно свидетельство щедрости вашей души. И тем не менее, Якоб, я призываю вас не волноваться обо мне и посвятить себя тем, кто находится в еще большей нужде.
Дошедшие до вас слухи верны – местная община равнодушна к учению. Однако это не поколебало во мне веру в истинности моих трудов. Я понимаю вашу печаль. Говорят, что Менассия бен-Исраэль встретил полное равнодушие со стороны общины. Но мне кажется, что это, скорее всего, страх. Когда я сижу рядом с ними в синагоге, то слышу, как шуршат их руки по ткани расстеленных на скамьях плащей. Они судорожно цепляются за свою одежду, словно боясь потерять ее, если вдруг нужно будет срочно уходить. Я слышу, как они напрягаются каждый раз, когда открывается дверь синагоги: кто-то вошел или вышел, а они испуганно поворачивают головы на шум и только потом снова приступают к святым молитвам. Я говорю это без упрека, в надежде, что мои слова смогут помочь им. Ведь так легко говорить о славе мучеников, находясь в безопасности в Амстердаме. Те раввины, которые так поступают, как я смиренно полагаю, узнали об ужасах инквизиции издалека и не видели все своими глазами. Возможно, они и сами не понимают истинной природы того, о чем говорят. Они утверждают, что должно ненавидеть тех, кто припал к христианской церкви, должно проклинать тех, кто вместо костра выбрал