его так и не разыскал, но все эти имена всплывут через пару лет, что он чувствовал, когда хотел уничтожить очередной военный самолет? торжество справедливости? боевой запал духа? неужели черная земля выше человеческих жизней, пускай и двадцати украинских военных, – ты, кажется, хватил лишнего – не перебивайте! что мы там делаем? восстанавливаем справедливость? но если во имя этой справедливости мы вынуждены лгать о невинно убиенных, неужели наша справедливость стоит хоть одно выеденное яйцо? два? – яйки-яйки! – так они ходили по деревням, и так теперь ходим мы по их деревням, плутая, попадая в плен, отрицая очевидное? – но почему нам так хочется лгать самим себе – триста рабов божьих, чем они заслужили, только не говорите, что они были протестантами – и святой Николай посмотрел вниз, в воде отражалась подошва его кед, мачты яхт и игравшая в баре музыка – саксофон, помноженный на гитару, – и когда-нибудь мы всё признаем, и меня объявят борцом за свободу, но фигли! на что мне эта свобода сдалась, мне нужна правда! а мы настолько обожедомились, так они говорят, наши братские враги, что перестали отличать ложь для них и правду для себя, взять бы царя, высечь на Лобном и посадить его в одну клетку с богом, и пусть они друг друга жарят, и пусть воссияет правда – и пусть… – и, отказавшись от второго шота, ты спросила: а ты никогда не хотел его убить? – кого? – ты понял! – вы не поверите, однажды у меня была такая возможность, была какая-то бесконечная прямая линия, и я раз пять выходил из студии за кофе, после третьего раза охрана перестала меня обыскивать, я бы мог вполне пронести ствол, подойти к нему вплотную, обратиться раболепно: «Ваал Ваалович!» – и выпустить в эту старую, накрашенную куклу три пули, больше бы не вышло – он вздохнул, вода под его ногой изошла волнением, подошвы потеряли форму, мачты изогнулись, и если нет правды у нас в головах, откуда взяться правде у нас в сердце? – а ты? – повернулась она ко мне – что я? – ты хотел бы его убить? – пожал плечами, ответил: это ничего не изменит, когда поезд набирает ход, а стрелочник забыл перевести рельсы, никто ничего не изменит, если не один, то другой, если не человек, то обезьяна – да! да! он та еще обезьяна! – лицо обросшее, выросшее в довольстве, лицо пьяное и коротко стриженное – лицо начала двадцать первого века и времен Варфоломеевской ночи, – то есть ничего не делать? ты предлагаешь ничего не делать? ты всегда был трусом (но не высказала), ты всегда думал, прежде чем почувствовать, как будто чувству должно что-то предшествовать, как будто жизни должно что-то предшествовать, это ли не глупость, это ли не страусом бегать по здешним местам – сколь угодно долго в Египет или нет, но ты должен бороться, не потому что ты знаешь, за что нужно бороться, наверное, ты ничего не должен знать, но потому что творится неправда, или хотя бы не принимать ее, я тебя впустила в свой мир, а ты сейчас говоришь, что – и я не верю своим ушам, в нашей арке это было бы невозможно, – здесь нет места несправедливости, и пускай кто-то там хлещет водку и думает, как свинцовые