когда умирали с голода у Мелани Коррёр. Он передавал о страшных днях, в особенности в течение первого года, о тех днях, когда они с утра и до ночи шлепали по парижской грязи, набирая Луи-Наполеону приверженцев. Позднее они двадцать раз жертвовали для него жизнью. Разве не Ругон занял 2-го декабря Бурбонский дворец во главе линейного полка? Тут ведь приходилось рисковать головой. А теперь его приносили в жертву дворцовой интриге. Но Ругон протестовал; его вовсе не принесли в жертву; он удалился из личных соображений. Потом, так как дю-Пуаза, расходившись, обзывал тюльерийских обитателей «свиньями», он заставил его замолчать, ударив изо всей силы кулаком по палисандровому бюро, которое, затрещало.
– Это, наконец, глупо! – сказал он просто.
– Вы заходите слишком далеко, – пробормотал Кан.
Делестан, весь бледный, поднялся с полу и потихоньку отворил дверь, чтобы поглядеть, не подслушивает ли кто в передней, но увидел только высокий силуэт Мерля, который стоял, скромно повернувшись спиною к двери. Слова Ругона заставили: дю-Пуаза покраснеть, и он умолк, отрезвленный, жуя сигару с недовольным видом.
– Конечно, не все приближенные императора хороши, – продолжал Ругон после минутного молчания. – Я позволил себе ему это заметить, и он улыбнулся. Он даже удостоил пошутить, прибавив, что окружающие меня люди, пожалуй, тоже не лучше.
Дю-Пуаза и Кан принужденно засмеялись. Они нашли шутку эту очень милой.
– Но, повторяю, – продолжал внушительным голосом Ругон, – я ухожу по собственной охоте. Если вас будут об этом спрашивать, то вы, как мои друзья, должны утверждать, что я мог вчера взять назад свою отставку… Опровергайте также сплетни, распускаемые насчет дела Родригеца, из которого сочинили, кажется, целый роман. Я, понятно, мог разойтись в этом деле с большинством государственного совета, и конечно, это могло вызвать неудовольствие, ускорившее мою отставку, но у меня имелись, кроме того, более давнишние и более серьезные причины. Я давно порешил оставить высокое положение, которым был обязан благосклонности императора.
Он произнес эту тираду с тем жестом правой руки, которым сплошь и рядом злоупотреблял, когда говорил в палате. Эти объяснения, очевидно, предназначались для публики. Кан и дю-Пуаза, знавшие насквозь Ругона, пытались ловкими фразами выведать у него истину. Великий человек, как они фамильярно величали его между собою, должно быть затеял какую-то крупную игру. Они свели разговор на политику вообще. Ругон подсмеивался над парламентской системой, которую называл: «навозом посредственности». Палата, по его мнению, пользовалась нелепой свободой. В ней слишком много говорили. Францией следовало управлять посредством хорошо устроенной машины, наверху которой стоял бы император, а внизу – государственные учреждения и чиновники, играющие роль простых колес. Он смеялся, грудь его вздымалась, он в сильных выражениях излагал свою систему, закипая презрением к дуракам, требовавшим парламентского правительства.
– Но, – перебил