на службу. Там тоже воевать пришлось бы.
– Так там близко от своих. В побывку бы можно. Может, там и лучше.
– Конечно, лучше.
Он задумывается и говорит:
– Как расскажешь тут, как они живут, так все говорят: куда нам!
Меня теперь очень интересует вопрос: осталось ли в сердце русского простого человека понятие об отечестве, или большевистская проповедь и война успела искоренить его без остатка. Да и была ли она, или то, что мы считали прежде любовью к отечеству, была простая инерция подчинения начальству.
– Так в чем же дело? – продолжаю я. – Почему вернулись?
Его печальные глаза как-то углубляются. Он смотрит молча на обнаженные деревья, на мокрый снег, на грязное дощатое здание цейхгауза и потом говорит:
– Дядки тут у меня. У одного пять сынов на позициях. У другого три. Мне братаны… И так вышло бы, что я против их ишол бы штык у штык!..
Вот оно, думаю я. «Отечество» для него – это отчина… Братья отца, его братаны… Недоразвитое еще понятие из родового быта. Но, оказывается, я ошибся. Едва я подумал это, как рядом со мной раздался опять его голос:
– Хошь бы и не було братанiв… Как же пойдешь против своих. Хошь и давно на чужой стороне, а свои все-таки свои… Рука не здымется… Так я… четвертый год…
Я смотрю на истомленное лицо, на морщинки около добрых, усталых глаз, и в нашей будке на время устанавливается атмосфера понимания и симпатии.
Я кладу руку на его погон и говорю:
– До свидания, брат… Желаю вам поскорее вернуться к своим… Когда-нибудь эта война кончится…
– Давно бы можно кончить… Стояли мы на фронте в окопах… А «его» окопы близко. Сойдемся, бывало, разговариваем. Думаете: «он» хочет воевать. И он не хочет. Мы бы, говорит, давно «замырылыся». Ваши не хотять…
– Послушайте, – говорю я, – ведь это же хитрость. Немец не хочет. Он много захватил чужой земли…
– Нет, – говорит он с убеждением. – Если бы наши не стали тогда наступать, давно бы мы уже заключили мир… окопный, солдатский… Надо было делать наступление… Черта лысого!
Я уже чувствую нечто от «большевизма», но это у него так глубоко и непосредственно, что одной «агитацией» не объяснишь. Я пытаюсь объяснить простую вещь, что когда дерутся двое, то мир не зависит от желания одной стороны, напоминаю о призыве нашей демократии… Но он стоит на своем упорно:
– Когда бы не наступали под Тарнополем – теперь были бы дома… А нашто було делать наступление?..
Я объясняю: мы не одни. Порознь немец побил бы всех. Надо было поддержать союзников. Если бы солдаты не отказывались…
– Нечего виноватить солдатiв, – говорит он, и в голосе чувствуется холодок. – Солдаты защищають… Как можно… Хто другой…
И он начинает рассказывать, и передо мной встает темный, мрачный, фантастический клубок того настроения, в котором завязана вся психология нашей анархии и нашего поражения…
В основе – мрачное прошлое. Какой-то генерал на смотру, «принародно», т. е. перед фронтом, говорил