– всяких, и стриженых и резаных, – он очень боялся, зная и от мамки Аграфены, и от баки Аки, что злые духи с обрезками волос могут сделать такое, чего потом не стряхнуть и не отцепить. – Федьки Шиша нет ещё? Роди Биркина тоже? Что за напасть?
– Сам же услал, – ответил Прошка, поспешно запихивая ногой обрезки волос под лавку, за что получил тычок посохом:
– Не так, огуряло, а совсем убрать!
Верный немец, увидев его на крыльце, встал навытяжку:
– Мои касудар, куд-да ходить?
– Тот старый колодец, что у стены, ты починил?
– Нет-т, каспатин, не чиниль, фремя нету был-ла… – Руки немца заскользили в смущении по одежде, а сам он замер в ожидании взбучки, но ему было сказано:
– Ну и хорошо. Веди туда чёрного козла, а я там тебя встречу!
– Какои касёл? Наш Бахруш из тиргартен? – не понял Шлосер.
Переждал шум от двух телег, вёзших мясо на кухню, пояснил:
– Нет, не Бахрушу. Возле крепости – овчарня, знаешь? Ну, овечий загон. Там овцы, бараны, козлы. Вот бери одного козла, бок, шварц, ферштейн[77]? – пояснил он по-немецки, показав рога. – Бери его и веди к колодцу!
– А ешель перестухи не дад-дут?
– Какие перестуки?
– Што офцы пасят…
– А, пастухи… Им скажешь – царь велел. Иди!
Шлосер, обескураженно моргая, заковылял на овчарню, не понимая, что от него требуется, но готовясь исполнять приказ.
К колодцу отправился мимо Распятской церкви, заодно и оглядывая всё кругом хозяйским глазом. Не снимая шапки, перекрестился – царю шапку снимать только при целовании креста – и больше никогда, учили его митрополиты.
Тут, возле Распятской церкви, в детстве с Никиткой Лупатовым много игрывал, когда гостил в Александровке. Никитка жил в слободе, за рекой, в семье плотника Лупата – тот днями сидел в сарае, мастеря лавки, столы и табуреты на продажу, мог и бочкарём подрабатывать – зело силён был, железные ободья гнул руками только так. На клокастой голове Лупата – всегда чёрное увясло[78], на рубахе и портках – досочная пыль, стружки и опилки. Он давал детям ненужные ему чурбаки и бруски – из них можно мастерить лодочки и пускать по реке на уток, зелёным пятном сидевших на серой воде.
Но недолго это продолжалось. Как матушка преставилась (восемь лет ему было), так и стал редко в Александровку ездить: один на восемьдесят вёрст не попрёшь, а возить его, возиться с ним некому оказалось. И не пускали его бояре с глаз без присмотра, свою пользу от безропотного мальца имея, – а кому охота с мальчишкой в занюханную слободу тащиться, когда главный взвар в Москве кипит? И он, уже постарше, мучился от того, что вроде бы власть имел – а не имел, будто бы правил – а не правил, по имени царь – а и не царь вовсе: от других зависишь и даже в матушкину отчину один съездить не вправе. Безвластные годы, трон без царства, слово без силы! И ничего, кроме досады, страха и стыда! Если раз-два за лето удавалось выбраться с обозом в слободу – и то хорошо. А зимой дороги