на умение изготовлять орудия и разводить огонь, какое усвоили их более грубо организованные сородичи – то есть мы. Предположим, вместо того они наловчились скрываться, маскироваться, уменьшаться в размерах, исчезать или втирать очки очевидцам.
Предположим, что они научились жить, не оставляя за собой никаких следов: ни курганов, ни кремней, ни резных фигурок, ни костей, ни зубов.
Но зато теперь хитроумная человеческая сноровка наверстала упущенное: изобретен глаз, достаточно бесстрастный для того, чтобы обнаружить их присутствие и зафиксировать данный факт документально; сетчатка из целлулоида и соли серебра менее забывчива, менее податлива замешательству; этот глаз неспособен отрицать им увиденное.
Оберон задумался о тысячелетиях – нет, о сотнях тысячелетий, которые потребовались человечеству, чтобы узнать все, что оно знает; овладеть навыками, извлеченными умом из абсолютной тьмы животного невежества: научиться – это поразительно – лепить глиняные горшки, неуклюжие черепки которых мы находим теперь на пепелищах, остывших невесть когда, среди обглоданных мослов добытых на охоте зверей и побежденных соседей. Эта другая порода (предположим, существующая; предположим, могут найтись неопровержимые доказательства ее существования), несомненно, провела все эти тысячи тысяч лет за совершенствованием своих способностей. Дед как-то рассказывал о том, что первоначально Британию населял Малый Народец, ставший крошечным и вынужденный прибегать к тайным уловкам по вине захватчиков, имевших железное оружие: отсюда берут начало древний страх этого племени перед железом и стремление всяческими способами держаться от него подальше. Очень может быть, что так! Перелистывая плотные страницы дарвиновского труда, полные взвешенных выкладок, Оберон размышлял: подобно тому, как черепахи наращивали панцирь, на шкуре у зебры возникали полоски, а люди, точь-в-точь как младенцы, учились грабастать и гулькать, так и те, из другой породы, изучали искусство прятанья и заметания следов до тех пор, пока людская раса земледельцев, ремесленников, строителей, охотников не перестала замечать их повседневного и вездесущего присутствия, – за вычетом (как рассказывают) добросердечных домохозяек, которые оставляли для них на подоконнике блюдечко с молоком; пьянчуг или помешанных, от которых эти существа не могли или не желали прятаться.
Они не сумели (или не захотели) прятаться от Тимми Вилли и Норы Дринкуотер, которые запечатлели их портреты с помощью «кодака».
С того времени фотография сделалась для Оберона не просто развлечением, а неким инструментом, хирургическим скальпелем, который, срезая лишнее тонкими слоями, добирается до тайной сути, явленной испытующему взгляду. К несчастью, Оберон обнаружил, что сам лишен права стать свидетелем присутствия бесплотных существ. На его фотографиях лес – даже те дремучие уголки, обещавшие несомненное наличие призраков, – был только лесом. Ему необходимы были медиумы, что бесконечно осложняло поставленную