из его коллекции в брошюрке – «религиозной книжке для детей», по определению Джона, к которой Дед присовокупил комментарии, изложив в них свои воззрения на проблемы фотографии, причем так отчаянно напортачил, что никто, а дети – в особенности, не обратил на книгу ни малейшего внимания. Оберон так и не простил старшим этого провала. И без того размышлять над явлением непредвзято, с научных позиций, было довольно непросто, а если еще подозревать, что тебя считают либо сумасшедшим, либо безнадежно одураченным, и все только и твердят об этом… Или, по крайней мере, те немногие, кто удосужился дать какой-то отзыв.
Оберон пришел к заключению, что таким образом – посредством детской книжки! – они попытались заставить его ослабить борьбу, а затем полностью вывести из игры. И Оберон позволил им сделать это из-за глубоко укоренившегося в нем чувства изъятости. Он был аутсайдером – во всех отношениях: не сын Джона; не совсем родной брат его младших детей; чуждый как безмятежному нраву Вайолет, так и отваге потерянного Августа; брови у него были самые обыкновенные; вера в душе отсутствовала. Он так и остался старым холостяком, без жены и потомства; собственно, почти что девственником. Почти. Изъятый даже из этого сообщества, он все же никогда не обладал никем из тех, кого любил.
При этой мысли Оберон ощутил легкую боль. Он прожил всю жизнь, страстно домогаясь недостижимого, а такая жизнь в итоге приводит к равновесию, здрав ты рассудком или нет. Жаловаться незачем. В какой-то степени все они были здесь изгнанниками: хотя бы эту участь он разделял с ними и не завидовал ничьему счастью. Он определенно не завидовал Тимми Вилли, бежавшей отсюда в Город; не осмеливался завидовать и потерянному Августу. С ним всегда были эти немногие окна – черно-серые, недвижные и неизменные: окна, распахнутые в гибельные страны.
Оберон закрыл папку (в нос ударил аромат старой, потрескавшейся черной кожи) и так оставил очередную попытку классификации этих фотографий, а также и других обширных серий – рядовых и совсем напротив, доведенных вплоть до нынешнего дня. Он мог бы отложить собранное в его настоящем виде: распределенным по отдельным главам, снабженным дотошными, но – боже мой, насколько же недостаточными – перекрестными ссылками. Решение это не слишком его обескуражило. В последние годы он не раз принимался за кардинальную пересортировку, но затея неизменно кончалась одним и тем же.
Оберон терпеливо завязал тесемки папки, датированной «1911–1915», и встал, чтобы извлечь из тайника большой альбом в клеенчатом переплете. Без надписи. Здесь она ни к чему. В альбоме хранилось множество недавних фотографий, сделанных всего лишь десять-двенадцать лет тому назад, однако этот альбом составлял пару старой папке с его первыми снимками. Здесь была показана другая сторона его деятельности как фотографа, труд всей жизни, выполненный левой рукой, хотя правая, движимая Наукой, на протяжении долгого времени знать не знала, чем занята левая. В конце концов возымело смысл только то, что произвела