до ужаса.
Пора ложиться. Что же теперь на окраине Граева, там, где тянутся узкие окопы для дежурных частей, делается. Тихо ли там? Или трещат в темноте выстрелы, и глупые шалые пули валят полусонных измученных людей, и гудят тревожными залпами скрытые батареи.
Завтра еду в Киев и оттуда во Львов. А оттуда уже на Карпаты. Сегодня приехал сюда, в Екатеринодар, чтобы узнать в штабе, где мой полк бродит. Он на Карпатах и даже, точнее, но последним известиям, уже на Венгерской равнине.
Вот это другое дело! Не то, что в Пруссии, на границе взад и вперед бродит. И, наверное, у дерущихся в Австрии другое, более приподнятое настроение потому, что мы деремся там, в завоеванном краю.
Но что делают газеты! Боже, как далека Россия от представления о войне. По-моему, это даже неуважение к умирающим тысячами бойцам – это цветистое сюсюканье над победами и трудностями войны… Ведь вы же там не были, господа! Как же вы смеете писать: «мы отбили жестокую атаку», «над нами с гулом пронесся “чемодан”»… Да знаете ли вы, что такое атака! И кто назвал из вас эти снаряды «чемоданом». Мы, боевые, так легкомысленно не зовем их. Мы знаем их силу и смертоносность и не придумываем для них развязных, придуманных в кабинете кличек. Везде, куда ни взглянь – во всех журналах, газетах – война. Какие-то неслыханные рассказы «участников», часто наивно путающиеся в определениях: что такое пушка и пулемет.
Какие-то неведомые санитарные чиновники описывают геройские подвиги свои «под градом пуль и штыков». Сочиняют нелепые басни о том, чего не было. Приписывают нашему тихому, молчаливому, но и железному солдату, шинели которого они сами не стоят, или какое-то бессмысленное ухарство и презрение к врагу и к смерти, или же наивную жалость и ухаживанье за раненым врагом и братство с ним «на поле брани в тьме жуткой ночи».
Тьфу! Вас бы, господа кабинетные храбрецы, вот в эту «тьму жуткой ночи» засунуть, да промочить вас насквозь трехдневным дождем, высушить потом хорошей перестрелкой, когда люди за только что убитого друга ложатся без сожаления о нем, делая из него бруствер, еще теплый и, быть может, дышащий… Посадить бы хоть одного из них в ту канаву, где я недавно отсиживался от прусских драгун, да чтоб он почувствовал уже холодное железо прусского приклада над усталым телом…
Вот тогда как бы вы засюсюкали…
«Кто испытал то, что мы испытали, тот знает, как ужасна война», – пишет развязно и горделиво неизвестный и собственный корреспондент, сидящий с продранной подметкой в пятом этаже где-нибудь на Полянке и ждущий субботнего гонорара как манны небесной, чтоб починить, пользуясь военным временем, подметки.
Да разве стоят все его переживания хоть что-нибудь в сравнении с бессвязными словами сквозь слезы стыда и горя изнасилованной немцами девушки-польки, или с воплями седой матери, у которой на глазах ее повешены за шпионство три сына сразу на одних воротах? Вот испытайте-ка необходимость повесить этих трех парней, таких молодых, с симпатичными, полудетскими еще