в село Зыряново, на берегу Томи – у переселенцев кончился запас муки. Зёрна, для посева, выпросил: посулил при урожае сам-третей вернуть. Таяло на солнышке; Влас наклонялся, уцеплял щепотью землю, растирал в пальцах, в ладонях. Землица мягкая, чёрная, жирная, родить будет хорошо. Не подведи, матушка Сибирь!
Крестьяне села Зырянова вняли твердому, басовитому голосу переселенца. Зерна – на посевную – в мешок отсыпали. С собою муки дали, тоже мешок. Зыряновские бабы насовали в банки солёных огурцов, правских груздей. «С голоду у вас ить детишки помруть!» – «Ничево, не помирають покаместь. В товарняке вот помирали. За ноги, за руки из вагонов вытаскивали бездыханных. Серце кровью обливалося». Зыряновские мужики придирчиво обглядывали Власа, его поношенный тулуп. «Ты про сев, мужик, а пахать-то чем будете? Аль у нас снову соху заклянчите, а то и плуг?» Влас глядел на исцарапанные свои сапоги. «Плуг ежли дадите – в ножки всем поклонюси».
(весна в Сибири)
Солнце сибирское припекало, снег обращался в неистовую веселую воду, играющую на солнце сотнями искр, и вода та стекала ручьями в Томь, и лёд на Томи стал трескаться, вспухать, подаваться и вставать дыбом, и вот уже все переселенцы сбежались, на берегу стояли и сверху вниз глядели на ледоход.
Ледоход ворчал, шуршал, льдины даже визжали, тёрлись друг о друга, а когда дыбом вставали посреди реки – звенели, раскалываясь, гремели; и Власу, да не только ему, им всем чудилось, что это не лёд идет – это плывут по реке ошмётки их жизней, их ветхих времён: понёвы и чуни, старые лапти и мрачные хомуты, бороны и грабли, рыбы на дне лодки, сияющие жидким серебром, какая высоко, отчаянно вспрыгивает в жажде жить, а какую уже убили – по башке багром; ворочаются гусеницы тракторов, а может, это гусеницы страшных танков канувшей во тьму войны, тут же и гуси, и утки, и на льдинах собаки заливисто лают и над мёртвыми страшно, длинно воют, и кто это меж тоскливо воющих собак ходит, руки к небу воздев?! о, да это же Богородица Курская Коренная, в густо-алом, цвета крови Христовой, Пасхальном гиматии поднимает руки, и из её ладоней, из двух белых маленьких солнц, льются медовые лучи на тяжёлые льдины, на мир, что рушится и трещит по швам, на лица людей, что не сыты не голодны, а живы вопреки всему, и бабы вскрикивают глухо, потрясённо: «Спаси нас! Сохрани нас, Матушка!..» – а вместо льдин плывут по широкому быстрому теченью, по синеокому, пронзительно яркому плёсу сундуки и могильные кресты, придорожные ветхие голубцы и сожжённые, в куски изрубленные святые иконы, свадебные платья, что на бинты да на перевязки смертельно раненым безжалостно пошли, – и сразу тонут, не успев со льдины в тугую волну соскользнуть, револьверы и пистолеты, самовары и чугунные утюги с пылающими внутри углями, и колокола, колокола со всех церквей по крутым, по отлогим берегам, их сдёрнули, сорвали да к воде волокли, чтобы навсегда утопить, навовсе! Жизнь, люто взорванная и на камни, на щепки растащенная, мимо плыла, и сверкали на льду осколки разбитых лампад, и горели на льдинах костры, а близ огня сидели ребятишки, грелись, к огню руки