погостил на свете, тебя на ноги не поставил, Манафа не женил…
– Обо мне не думай, я уже мастеровой, не пропаду, тебя бы поднять.
– Здесь можно выздороветь, лечат, стараются врачи, пошли Аллах им благополучие! А там, не только в нашем ауле, в Кумухе даже фельдшера нет. Если же придёт неизбежное, отдам душу Владыке. Найдётся и мне место на мусульманском кладбище. Не всё ли равно, откуда явиться на суд Всевышнего…
Наступила зима шестнадцатого года. Тревожное затишье царило в городе. Печальные вести шли с фронтов. Немцы продолжали наступать.
В середине зимы усиленным сопротивлением русской армии удалось приковать германцев к своим позициям. После беспримерного по героизму штурма русские войска взяли первоклассную турецкую крепость Эрзерум.
План наступательных операций немцев в направлении Рига – Кале – Двинск – Киев – Минск оставался только на помеченных флажками и стрелами военных картах. Турецкая армия несла потери на Кавказском фронте. Об этом говорилось много, громко, чтобы заглушить то неизбежное, что, достигнув высшей степени брожения, через все щели подполий и преград, поднималось внутри Российской империи.
Это брожение невозможно было отвлечь военными действиями. Этому не могли воспрепятствовать самодержцы и союзники.
– Абакар, друг мой, крепись, скоро шабаш войне. Идём в наступление. Наш Черноморский флот обстрелял турецкие батареи, расположенные у Трапезунда, и потопил двадцать шесть судов противника, нагруженных провиантом и каменным углём. Нет, Россию-матушку за шкирку взять нелегко. Выпил, ей-ей выпил, за помин души павших за Родину.
Голос Спиридона Мартыновича, зашедшего проведать больного, доходил до Абакара глухо, как будто из подземелья. Он с трудом открыл глаза, глянул на доброго хозяина, принёсшего радостную весть, и закрыл снова. Спиридон Мартынович покачал скорбно головой, смахнул незаметно слезу и ушёл.
Манаф с Джавадом молча проводили вечера у постели больного. Они знали, что скоро конец, хотя где-то в глубине души теплилась слабая надежда на выздоровление отца.
– Сыновья мои, проснитесь, я чувствую, тень Азраила[2] стала у изголовья, – проснувшись однажды ночью, проговорил старик.
Первым поднялся Джавад, спавший рядом, на тахте.
– Отец, ты что-то сказал?
– Сынок, я сказал, что настал мой час, умираю.
– Манаф! – не своим голосом крикнул Джавад.
Испуганный Манаф вскочил на ноги:
– Ты что?
– Отец умирает.
– Дети мои, не поднимайте шума, спокойно учитесь переносить то, что неизбежно. Джавад, садись рядом, прочти мне ясин[3].
Глотая слёзы, мальчишка опустился на колени у постели. Голос его прерывался, дрожал. Он читал всё громче и громче, стараясь заглушить страх, боль, смятение. Упираясь локтями в колени, держась руками за голову, с сознанием полной беспомощности, сидел Манаф.
– Дети мои, будьте людьми, чтобы никто, никогда не посмел недобрым словом помянуть того, чьей плотью