наверное, самым счастливым и безмятежным в жизни Густава Маннергейма. Он командовал образцовым полком – стало быть, занимался любимым делом. Он быстро продвигался по служебной лестнице. Лейб-гвардейский уланский полк нес охрану в Спале – охотничьих угодьях русской императорской семьи в Польше. По долгу службы командиру полка доводилось общаться с Николаем II и его домочадцами (и он запомнил простоту и приветливость государя в обращении с подданными и неприхотливость быта царской семьи в маленьком охотничьем замке в Спале). Царь, в свою очередь, заметил и отметил Маннергейма, назначив его осенью 1912 года генералом свиты, что было большой честью. Свитский генерал носил погоны с инициалами его величества, имел право обращаться к царю, минуя обычные формальности, но при этом не обязан был присутствовать при дворе или нести дополнительную служебную нагрузку.
Маннергейм так хорошо чувствовал себя в Польше, что отверг лестное предложение перевестись в столицу: «Среди гвардейских улан я провел три года, и мне это было так по душе, что я отказался от предложения командовать 2-й кирасирской бригадой в Царском Селе, предпочитая ждать, пока не освободится место командира расположенной в Варшаве отдельной гвардейской кавалерийской бригады»[124].
И Густав Маннергейм дождался-таки этого назначения: в январе 1914 года. В бригаду входил его собственный полк, лейб-гвардейский Гродненский гусарский полк и гвардейская кавалерийская артиллерийская батарея. Возможно, что в Варшаве его удерживали не только служебные, но и личные интересы. В кругу польских аристократов его принимали как своего: «Мое увлечение лошадьми, спортом и охотой открыло для меня многие двери, и я попал не только в семейный круг высокопоставленных русских военных и чиновников, но и в известный своим блеском и гордой недоступностью польский высший свет. Сразу же по прибытии в Варшаву я стал членом охотничьего клуба, это был польский „Жокей-клуб“, равный лучшим клубам Лондона, Парижа и Петербурга. Невзирая на мое положение, поляки приняли меня без предубеждения. Как финляндец и убежденный противник русификации моей родины, я полагал, что понимаю чувства и точку зрения поляков в вопросах, которые можно было назвать жгучими. И все-таки я никогда не говорил с ними о политике. Они тоже никогда не нарушали этого негласного правила, некоего неписаного обета вольных каменщиков»[125].
Насчет своего убежденного противостояния русификации Маннергейм, мягко говоря, преувеличивает: он никак не проявлял тогда своих взглядов, – разве что в письмах к родным. Впрочем, на то и мемуары – прошлое трактуется в несколько ином свете. Судьба Польши не могла не вызывать в нем сочувствия, он сравнивал ситуацию своей законопослушной родины и этой всегда готовой к бунту страны: сопротивление поляков не раз жестоко подавлялось имперской Россией – как, например, восстание 1863 года при «добром» императоре Александре II, столь благосклонном к Финляндии и так любимом финнами. Положение Финляндии до тех пор было гораздо менее зависимым, но теперь чувствовалось, что это ненадолго: оправившись после потрясения, вызванного революцией, российское правительство вновь начало последовательное наступление на автономные права Финляндии. Хотя должность министра-статс-секретаря с 1906 года занимал уроженец Финляндии Август Лангоф[126], как и полагалось