церкви.
Только в гимназическом возрасте мною было отвоевано освобождение от ранних обеден, замененных поздними.
Для детей был отведен «верх», одна комната в мезонине: два маленьких окна с подъемными рамами и дверью на балкон, где я с ранних лет спал все лето до осени, причем балкон был защищен лишь с одной стороны парусиной от дождя. «Верх» был обособленный мир от «низа», где жили отец и мать. Отец почти никогда не поднимался в мезонин, предоставив наблюдение за детьми матери.
Кухня была клубом нашего дома.
Огромная русская печь, на ней спала кухарка («стряппа»[62]). На полатях спал кучер, за печью на нарах помещались дворник-татарин и мальчик, работавший в лавке, а два приказчика спали на полу в соседней, совершенно темной комнате. Кухня служила одно время столовой и для всех нас, только впоследствии была устроена отдельная столовая.
6 часов вечера, зимний день кончался.
Отец возвращается из лавки и, становясь перед шестком русской печки[63], оттаивает свою бороду, превратившуюся в ледяную сосульку. Согревшись чаем, отец иногда приходил в кухню, садился на длинную лавку, молча слушая вздор, как кучер Яков рассказывал о чудесах, бывающих в бане, где в полночь всегда черти поднимаются из-под пола.
Когда была Русско-турецкая война[64], женщины и дети здесь же в кухне щипали корпию[65] для бинтов и отсылали в лазарет. <Календарь “Гатцука” изображал турецкие зверства.
– Что делают, мерзавцы, – говорил отец. – Вот смотри, – обращался он к дворнику-татарину, – вот, что […] делают.
– Это, бить, турка, наша татар башка салдат не рубит, – оправдывался дворник>[66].
На уголке стола приказчики засаленными картами играли в «свои козыри» или «в носы», когда при проигрыше били колодой карт по носу. Но карт отец не любил, и эту вольность игроки позволяли себе только в отсутствии отца, всегда наводившего на всех страх. Как только он въезжал во двор, раздавалось предупредительное: «Сам приехал!» – и все стихало.
Чтение телеграмм с войны происходило при тусклом свете сальной, оплывающей свечи, щипцами снимали нагар. Впоследствии свечу заменила висячая лампа с маленькой горелкой.
Пора ужинать. Отец проверяет, заперты ли ворота, замешан ли лошадям корм, и скоро дом погружался в тишину и мрак, слабо освещенный лишь лампадкой в зале. Редкий собачий лай, изредка проскрипят полозья саней и опять тишина, только ритмический стук колотушки сторожа прерывает дремоту улицы.
Губернская Земская управа в Уфе. Открытка начала XX в.
Во флигеле жил сначала грек, делавший халву, затем серебряник, паявший своей цевкой[67] всякие кольца и цепочки, затем немец-колбасник Отто Манн, которого в доме у нас звали сокращенно «атаман». <Этот немец-колбасник иногда приходил к отцу вечером посидеть и поговорить, причем разговор ограничивался критикой “констанцией” тяжелых времен:
– Да, господин атаман, дорого все стало, тяжело.
– Та, Грах Лвовиш (Евграф Львович), торого все, трутна.
И