торговали вкусной халвой, финиками, урюком. Коченея от трескучего мороза, рассматривали мы в лавке Дубровина (из Казани) дешевые книжки и картинки лубочные. Наряду с пятачковой литературой о «Гугу» и «Черном монахе» этот хороший провинциальный издатель привозил и научные книги, а рядом с лубками были и фотографии любимых писателей. Уроки в гимназии страдали, все помыслы устремлялись к ярмарке. Считалось необходимостью попасть в балаган Зрилкина[93], посмотреть зверинец со «змеем удавом с острова Цейлона», побывать в «Музее восковых фигур», где, между прочим, и живой Осман-паша[94] торжественно, медленно выходил и показывал насквозь пробитое русской пулей отверстие через живот.
Сколько было потом разочарования у одних и смеху у других, когда Осман-паша оказался здоровенным сторожем с пристани, а сквозное от пули отверстие достигалось системой зеркал. И все же и фокусы, и ученые собаки Фрида, Шпансель и Диана, умевшие считать и выделывать разные штуки, привлекали не только нас, мальчуганов, но и взрослых.
Оканчивалась двухнедельная ярмарка, и снова сонная дремота овевала городскую жизнь.
Февральские вьюги и метели приносили масленицу. Блины пекли с понедельника, тяжелые гречневые, лишь детям разрешалось немного молочных, и пекли блины с восьми часов утра, а пятница и суббота были разгульными днями. По Казанской улице катанье в разукрашенных коврами санях, с бубенчиками под дугами, гимназический бал в Дворянском собрании. В воскресенье блинов не полагалось, а только оладьи, и в этот день ездили всей семьей на степь, смотреть, как стоявшие в то время в Уфе оренбургские казаки брали приступом снежный городок-крепость, разрушая замороженные глыбы снеговой башни, что так глубоко правдиво передал в своей картине Суриков[95]. Наступал вечер этого хмельного «прощеного дня»[96]. Тяжелые сцены «прощенья», когда взрослые и седые почтенные родственники приезжали к отцу, как к старшему, и кланялись ему в ноги, причитая:
– Простите меня, Христа ради, дяденька.
– Бог тебя простит. И меня прости, – говорил отец и также опускался своим грузным телом на колени. Также и женщины, и мы, дети, должны были совершать этот церемониал.
И потянулся скучный Великий пост с обязательным говеньем и строгим соблюдением семинедельного поста. Но вот подходила и весна. Текли ручьи от талого снега, просыхали дороги. Весь город высыпал на гору смотреть, как Белая «тронулась», а после ледохода слушали мы выстрелы из небольших пушек: то пришли с верховья рек первые баржи и беляны[97]. Начиналась игра в бабки[98], скопленные в течение всего года, когда обглоданные мослы клались за печку, где их начисто обчищали тараканы. На дворе и на тротуарах так и слышится: «Плоцка, сака, дурра» (названия позиций бабок), «выиграл два кона с понарошкой» (кон – четыре бабки, понарошка – маленькая бабка). Качели, крашеные яйца, куличи, гости – все это было ежегодным разнообразием оцепенелой провинциальной, скучной жизни и нашего скучного дома.