на свою «проклятую работу», потому что мальчика не с кем оставить дома, хотя и в театре ему не место. И сидит он в мамином кресле, забравшись в него с ногами, в небольшой маминой артистической комнатке, где на диване разбросаны ее платья, на полу стоят в корзинах старые, привядшие, и свежие букеты цветов, а на туалетном столике, за которым во всю длину вставало зеркало, лежат разные таинственные мамины флакончики, баночки, коробочки, кисточки… Он не любил эту комнату, здесь мама о нем, о своем сынишке, почти забывала, делалась другой, неразговорчивой, строгой, да и вся она как-то менялась у него на глазах. Надевала на голову парик, мазала лицо странными красками и, словно по волшебству, превращалась в старую-старую Бабу-ягу или становилась неловкой девушкой из деревни…
Где-то за стеной послышался знакомый шум, похожий на далекий рокот грома, его Игорь давно напряженно ждал, жадно прислушиваясь к каждому шороху за дверью. Он хорошо знал, что рокот означал конец маминой «проклятой работы», которую она почему-то любила и не желала менять ни на какую иную, чтобы жить, «как все нормальные люди», вечерами быть дома и вовремя укладывать сынишку в постель. Сейчас, после грома, послышатся знакомые торопливые шаги в коридоре, застучат каблучки, распахнется дверь, и в комнату, словно теплый ветер, влетит мама, радостно возбужденная, счастливая. Она кинется к сыну, будет его тормошить, целовать, говорить разные ласковые слова…
И в коридоре действительно послышались шаги, распахнулась дверь. Миклашевский не пошевелился, не открыл глаза. Он только вслушивался, ожидая чуда. Но чуда не произошло. В комнату вместе с вошедшим влетели чужие запахи табачного дыма и кислого пива. Живые воспоминания улетучились. Остро заныло под сердцем: как они там, в России, и мама, и жена, и его сынишка? Живы ли?
– Победил итальянец. Он – твой завтрашний противник. Чисто работает! Поймал на апперкот правой. Шаг в сторону и удар снизу в живот. Не сладко, скажу тебе. Это у него, у итальяшки, коронный такой ударчик, – в уши Игоря врывался голос Карла Бунцоля, чем-то похожий своей интонацией на голос Анатолия Генриховича Зомберга, ленинградского тренера Миклашевского.
Миклашевский посмотрел на тренера: ему надо теперь возвращаться в суровую действительность, быть не тем, кем он есть на самом деле, выполнять мамину «проклятую работу» артиста, только не на сцене, а в самой настоящей жизни, без грима, без чужих волос, без заранее выученных и отработанных фраз.
– Вставай, нечего валяться! Я тебе сейчас покажу, как этот макаронник проводит свой апперкотик. Карл Бунцоль умеет фотографировать глазами получше любого аппарата. Ничего особенного, вроде обычный такой удар снизу. Но цепляет, как длинным крючком. Попадешься – сразу конец, даже пикнуть не успеешь. Не удар, а бронебойный снаряд!
Бунцоль, сбросив пиджак, остался в тренировочном костюме. Встал перед зеркалом в боевую позицию, подражая итальянцу. И, следя за каждым своим движением, как бы мысленно сопоставляя и повторяя движения, увиденные в бою,