меня до ручки довела,
и до сих пор пишу я этой ручкой.
Все стало фруктовей,
хмельней и колбасней,
но странно растеряны мы:
пустыня свободы —
страшней и опасней
уютного быта тюрьмы.
Сумеет, надеюсь,
однажды планета
понять по российской гульбе,
что тьма —
не простое отсутствие света,
а нечто само по себе.
Мне в уши
отовсюду льется речь,
но в этой размазне
быстротекущей
о жизни понимание извлечь
возможно из кофейной
только гущи.
Тек безжалостно и быстро
дней и лет негромкий шорох;
на хера мне Божья искра,
если высыпался порох?
Пьет соки из наследственных корней
духовная таинственная сфера,
и как бы хорошо ни жил еврей,
томят еврея гены Агасфера.
Дорога к совершенству не легка,
и нету просветления предела;
пойду-ка я приму еще пивка,
оно уже вполне захолодело.
От каждой потери и каждой отдачи
наш дух не богаче, но дышит иначе.
Едва лишь былое копни —
и мертвые птицы свистят,
и дряхлые мшистые пни
зеленой листвой шелестят.
Литавры и лавры успеха
меня не подружат с мошенником,
и чувство единого цеха
скорей разделю я с отшельником.
Цветы на полянах обильней растут
и сохнут от горя враги,
когда мы играем совместный этюд
в четыре руки и ноги.
Болванам
легче жить с болванками:
прочней семейный узелок,
когда невидимыми планками
означен общий потолок.
История мало-помалу
устала плести свою сказку,
и клонится время к финалу,
и Бог сочиняет развязку.
Очень тяжело – осознавать,
что любому яростному тексту
свойственна способность остывать,
делаясь пустым пятном по месту.
От мира напрочь отвернувшись,
я ночи снов живу не в нем,
а утром радуюсь, проснувшись,
что снова спать залягу днем.
Не слабей наркотической дури
помрачает любовь наши души,
поздней осенью майские бури
вырывают из почвы и рушат.
Источник веры – пустота,
в которой селится тревога;
мы в эти гиблые места
зовем тогда любого бога.
Однажды жить решу я с толком:
я приберу свою нору,
расставлю все по нужным полкам,
сложу все папки – и умру.
Закладывать по жизни виражи,
испытывая беды и превратности, —
разумно, если видишь миражи
с хотя бы малой каплей вероятности.