в пространное повествование: он поведал ей о своей внутренней жизни, известной не многим, о своих заботах и усилиях, о мыслях и волнении, о колоссальном средоточии всей воли на том, что его так беспокоило. Валерий Татий Цетег досадовал, что дела в сенате идут хуже некуда: три сотни виднейших мужчин, облаченных в тоги с широкими пурпурными полосами, не могли прийти к взаимному пониманию, швыряемые собственными мучителями в разные стороны. Валерий беззастенчиво обличал алчность и жадность, корысть и тщеславие, развращенность и изнеженность, спесь и властность, гордость и суетливость, зависть и высокомерие, предательство и обман, которыми жил сенат. Совсем немногие искренне заботились о государственном благе, которое в славные времена республики было важнейшей ценностью и достоянием, когда следование долгу перед государством считалось обязанностью каждого сознательного гражданина.
Сенат дробился от внутренних разногласий и противоречий, что мешали слышать друг друга, искать зерно правды в словах соратника. Забывалось, что общее дело-то оставалось одно – служение государству. Но личные интересы перевешивали, и под лозунгами «во имя Рима», «во имя великого народа» принимались решения и акты.
Валерий кипел гневом от того, что та картина жизни, которую он каждый день наблюдал, выходя ли из дома, пребывая ль в сенате, резко отличалась от той воображаемой, что жила в его представлении. Он клятвенно заверял дочь, при этом глаза его лихорадочно блестели, что будь он императором Римской империи, будь он властелином поднебесного мира, жизнь бы везде, в каждом уголке планеты, мигом бы преобразилась. В его голове так ясно проступал план того, как вернуть на землю золотое время, и люди снова стали бы героями повседневности и жили бы вместе с богами, общались с ними, праздновали, заключали браки.
– И всеобщее вселенское благоденствие и заря новой жизни наступили, если бы только так случилось! – заключил он восторженно.
По мере того, как он произносил свою пафосную возвышенную тираду, все большее возбуждение овладевало каждым его членом, разжигало желание своей речью зажечь небеса, чтобы они заметили его неистовое рвение и достойно вознаградили, претворив в жизнь его мечты. И правда: его речь могла воодушевить и оживить даже мрамор – искры устремленности, мальчишеский задор, верящий в сокрушение гор и опыт, накопленный за жизнь, – вкупе являли необычайную силу, способную воздействовать на ума и сердца людей.
Аврора не с начала внимала возвышенной речи отца: слишком довлели над ней ее собственные мысли, не дающие покоя, а потому усидеть и пытаться услышать слова другого человека, пусть и самого родного, понять их, для нее было крайне тяжело. Благодаря особому женскому чутью она хорошо видела эмоциональные оттенки речи, перепады настроения, расположение духа, красочную гамму человеческих чувств. Но чувства человека – это не он сам. Не он их породил, но их причина лежит в нем самом. И потому Аврора не могла понять отца, не могла услышать