опустилось, наконец, на вершине самой дальней, самой высокой горы Земли. И в косых лучах восходящего Солнца ослепительно засверкали вдруг царские короны на головах долетевших.
«Я проспал рассвет», – в смятении подумал Нарасан и проснулся.
Но рассвет еще не наступил, он только снился ученику Дастура, как снились и шафрановые птицы с лебедиными шеями, имени которых он не знал.
И когда ранним утром последняя звезда медленно проплыла по бледному небу и растворилась над последней колонной храма, исполненный надежд послушник Нарасан улыбнулся ей, зная, что эта звезда не была звездой Хапторинг.
– Тридцать птиц… – прошептал он. – Я так и назову их – Симург[11], когда расскажу о своем сне учителю.
В ящичке, который я открыл, дочитав рассказ, лежала сверкающая маленькая корона. Сквозь ровные зубцы ее из голубоватого и прозрачного, как родниковая вода, стекла просвечивали тонкие золотые, серебряные и темно-красные нити сложных, геометрически точных узоров. И мне казалось, что никогда я не держал в руках ничего прекраснее этой стеклянной короны.
«Моря Забвения и долины Разлуки»… В то утро я думал, что мне знакомы долины Разлуки. А моря Забвения? Забывают ли в них нас или забываем мы? Решив, что все-таки последнее, я подумал, что моря Забвения мне не грозят.
У меня была необычная память. Согласно тактичному замечанию одного знакомого психолога, сделанному существенно позже, – «недискриминирующая». Особенно зрительная. Ряды цифр и формул, сложнейшие графические кривые и страницы текстов отпечатывались в моем мозге с упорством липнущей к лампочке мошкары. Помоему, что-то в этом роде было и у моего отца. Жаль, что я не успел спросить его, как жить с такой памятью. С годами она обернулась стальным капканом, в который чуть не попался и я сам вместе с графической интерпретацией рядов Фурье и чертежами кораблей, изобретенных с сотворения мира до наших дней.
В то утро я не знал еще, что прекрасная память не спасает от морей Забвения. Это моря, в которых забываешь себя и забываешься собою, и потому забыть и быть забытым означает одно и то же.
В долгие ноябрьские ночи я закрывал глаза, мысль о лунном закате успокаивала меня и медленно сплеталась в моем полусонном сознании с мыслью о старом Леонардо. Засыпая, я не знал, то ли это я скольжу по стеклянному морю навстречу огромной круглой луне, то ли луна, сверкая тонкими золотыми, серебряными и темно-красными нитями сложных, геометрически точных узоров, скользит навстречу мне. И я был счастлив, зная, что вижу, наконец, лунный закат Леонардо, тот второй подарок, который он не успел мне подарить.
Леонардо умер через два месяца после моего отъезда. Мне из гуманных соображений сообщили об этом гораздо позже. Очевидно, умер он на закате, потому что нашли его сидящим в кресле у западного окна своего маленького, так похожего на палермский дома. Долго, мучительно и безуспешно пытался я вспомнить, что делал в тот день.
Тетя Ада, ее муж и взрослая дочь были хорошими людьми, – но,