древа.
На их ветвях —
российские синицы,
а под корой —
этруски, ассирийцы.
В движенье соков от корней до кроны
растворены
рабы и фараоны.
Потрогаем замшелые коряги,
а нам из них
откликнутся варяги.
И партизанка вздрогнула в петле,
когда из виселицы плачущей,
березовой,
раздался крик боярыни Морозовой,
от глаз фашистских спрятанной в стволе…
Я трогаю тихонько
ветку вербную.
В себя,
как в древо поколений,
верую.
Глаза в себя опустим,
в наши гены.
Мы —
дети пены.
Когда из моря выползли на сушу,
зачем
на человеческую душу
мы обменяли плавники и жабры, —
чтоб волшебство огня
раздуть в пожары?!
Ну а зачем вставали с четверенек, —
чтобы грабастать в лапы
больше денег?
Я с каплей крови
при порезе пальца
роняю из себя неандертальца,
и он мне шепчет,
скрытый в тайном гене:
«Не лучше, если б мы остались в пене?
Мир стал другим.
Культуры нахватался.
Откуда же у нас неандертальство?
В руках убийц
торчат не голубино
ракет неандертальские дубины».
Из жилки на виске
мне шепчет скиф:
«Я был кочевник.
Ты – из городских.
Я убивал врагов,
но не природу,
а города спускают яды в воду.
Нейтроновое зелье кто-то варит.
Вот варварство!..
Я – разве это варвар?»
Я трогаю тихонько
ветку вербную,
но мне не лучше.
Настроенье скверное.
Неандертальской стукнутый дубиной,
я приползаю за полночь
к любимой.
Промокшую от крови кепку стаскивая,
она меня целует у дверей.
Ее губами
Ярославна,
Саския
меня целуют нежно вместе с ней.
Неужто бомба дьявольская сдуру
убьет в ней
Беатриче
и Лауру?
И пушкинская