горсть надежды, зажатой в руке,
и в прощеное воскресенье,
где все равные во грехе.
Жестяная пивная тара
завалила людей и страну.
Прижимается Ваня Тарба
к переделкинскому окну.
Две снежинки
Две снежинки —
две подружки
сели,
словно побирушки,
съежившись на холоду,
на кремлевскую звезду.
«Мы —
воскресшие снежинки
не смогли найти Дзержинки,
да и мало ли чего.
У Москвы-капиталистки
из Америки сосиски
и другое личико.
Как Россия,
мы и сами
умирали,
воскресали.
Танцевали мы,
искрясь.
Но закон природы древен —
нас
из крошечных царевен
превращало время в грязь.
Раздавался обреченно
наших тел хрустальный хруст
под колесами тех черных,
тех,
ахматовских «марусь».
Покружив над башней Спасской,
сиживали мы с опаской
на усах у Сталина,
а еще блистали на
только с виду простоватом,
на хрущевском,
розоватом,
с бородавкой, «пятачке»,
и на брежневских бровищах,
над Европою нависших,
и андроповском крючке.
А потом
снежинок стая,
к Мавзолею подлетая,
села радостно в кружок
на каракулевый,
с дымкой
и начинкой-невидимкой
горбачевский пирожок.
Но на танк,
хлебнувши виски,
влез он,
как на броневик,
новый,
антибольшевистский
made in Urals большевик.
Не запутался он в путче,
но, медвежисто упрям,
дал себя запутать в Пуще,
где полно медвежьих ям.
Лишь снежинки
скорбно,
кратко
целовали
по-людски
красный флаг,
с Кремля украдкой
стянутый по-воровски.
И теперь в медвежьей яме
оказался Russian bear.
Весь чечнями,
как шершнями,
поискусан,
оробел.
Показать боясь, что слабый,
он рычит,
да вот беда —
свои атомные лапы
все сует,
да не туда…
Тебе,
Родина-мавродина,
не страшен враг любой.
Ты собою обворована,
в яму брошена собой…
Нам куда,
снежинкам,
деться,
в