в театр; но, с другой, неудивительно, если он завтра же опять ляжет в постель с какой-нибудь вертихвосткой, для него это как будто вообще не имеет значения, или, скажем иначе, умом он понимает, что так себя вести не следует, но его организм, его инстинкты спорят с этим. И все же, даже, если не было бы детей, если бы ты была с ним вдвоем, ты бы все-таки сказала – лучше вместе, чем врозь. Может, какая-то другая женщина и создана для одиночества, но не ты, Марта. Дело не в том, как прожить, дело в другом – тебе нужна опора. И опора Алекс надежная, без него ты бы ночи напролет волновалась по пустякам, особенно сейчас, когда тревог стало так безумно много, когда к обычным заботам о здоровье детей и их школьных оценках прибавились необычные. Где-то идут бои, убивают людей – и такое же сражение идет и в твоей душе. Странное ощущение – словно кто-то взял твое сердце и разрезал пополам, на немецкую и русскую половину, и теперь одна воюет с другой и конца не видно. И что будет, если одна половина победит? Можно ли жить дальше с пол-сердцем?
«Лермонтов и Гете, Лермонтов и Гете,» стучат колеса, дети спят, и горные вершины спят в ночной мгле; отдохни и ты.
Глава четвертая
Революция
Показался трамвай, но уже издалека было видно, что это опять двадцать седьмой.
– Может, поедем и на Лубянке пересядем?
– Подождем еще немного.
Герман не любил пересадок, ему было трудно несколько раз влезать в вагон и вылезать.
Заиндевевший от холода «неправильный» трамвай уехал. К нему была привязана красная ленточка. Изо рта Германа шел пар, а у Софии стали мерзнуть пальцы. По другую сторону улицы, на катке, гувернантка поддерживала дочь адвоката Коломенского, которая все время теряла равновесие.
– Плохо, что наша школа так далеко. Когда вернемся, будет уже темно, и опять не удастся покататься на коньках.
Едва произнеся эту фразу, София почувствовала, что краснеет. Когда она научится, что можно говорить, а чего нельзя? Герман ведь не может кататься, и ему неприятно, когда кто-то затрагивает эту тему.
– Ничего, скоро дни станут длиннее, – ответил Герман словами мамы.
– Но тогда растает лед! – засмеялась София.
Показался следующий трамвай, на сей раз двадцать девятый, но битком набитый.
– Сделай пару шагов, чтобы водитель увидел, что ты хромаешь, тогда он откроет переднюю дверь.
– Знаю-знаю, – проворчал Герман.
Они влезли-таки через переднюю дверь в вагон и стали за спиной водителя. Поездка была длинной и скучной, в трамвае воняло луком, какой-то пьяный постоянно требовал, чтобы его выпустили в Петровско-Разумовском, хотя трамвай как раз оттуда и ехал.
– Как ты думаешь, Брусилову поставят памятник, когда война закончится? – спросил Герман.
– Не знаю. А ты как думаешь?
– Я думаю, поставят, Скобелеву же поставили. Может только, не сразу, а после смерти.
– Ужасно, что для того, чтобы тебе поставили