на прилавках нет.
Иду вдоль них – вижу, мужик, толстый такой, мордастый, при шляпе, соболью шкурку, вернее, воротник соболий, трясет, с руки на руку перекидывает. О чем-то с продавцом говорит. Подошел я – про свою соболью шубу вспомнил – захотелось нынешних соболей поближе рассмотреть. Разговорились с мужиком при шляпе – нормальным человеком оказался. Потряс он этим самым воротником, хотел его жене к юбилею купить. Не купил – дорогим слишком тот, оказался, и пошли мы в столовку кафе по-городскому – по рюмочке пропустить.
Хорошо посидели. Рассказал я эту самую историю о собольей шубе своей Ивану Ивановичу, он в какой-то большой конторе начальника замещает и хорошую зарплату имеет, – у него аж глаза на лоб полезли:
– Да знаешь ли ты, Михаил Батькович, – говорит, – что шуба бабушки твоей незабвенной из черных соболей, тогдашними мастерами – не чета нынешним – сшитая, двух ваших отар овец, поди-ка, стоила…
– Знаю, – ответил я, – знаю. Только тогда, в те времена, – война шла. Ты моложе меня, сразу видно, лет на пятнадцать будешь и наверняка войны не пережил… Так вот, дорогой мой, для нас для всех, для фронтовиков и тыловиков, обыкновенный солдатский полушубок стократ дороже и важнее любой собольей шубы был…
И понял он меня.
И выпили мы с ним за то, чтобы никогда чабаны в собольих шубах овец не пасли…
Это тоже война
Это было, было, было… Боже! Неужели это было больше шестидесяти лет назад? Да, да, больше шестидесяти лет назад…
А я помню руки его. Клянусь, помню.
Война была Большой, Долгой, Кровавой. Но она громыхала, пузырилась кровью, исходила дымом за много-много, много сотен, тысяч километров от нашей маленькой забайкальской станции, от нас, в ту пору пятилетних, шестилетних ребятишек, от меня и моих друзей Тольки Бицуры, Витьки Уткина Вальки Таркова…
И хотя на той Большой, Долгой, Кровавой войне сражались, проливали в боях свою кровь, умирали наши отцы и хотя из-за той Большой, Долгой, Кровавой войны голодали, мерзли наши дедушки, бабушки, мамы, братишки, сестренки и мы, честно скажу, она не мешала нам радоваться солнцу, голубому небу, белому, искристому снегу, картофельным оладьям-драникам, сладким, духмяным кусочкам жмыха, кислым-прекислым стебелькам молодого ревеня – жизни. Именно жизни. Ведь другой, по-настоящему сытой и сладкой, мы не знали, а потому радовались такой жизни, какая была…
А еще мы радовались тому, что наши дома – мой, Толькин, Витькин, Валькин – были рядом. Радовались тому, что почти возле них текла – летом теплая, ласковая, усыпанная золотыми солнечными чешуйками, а зимой потрескивающая крепким, ровным, скользучим льдом река. А еще мы радовались тому, что у нас был большой, сильный, добрый друг – брат Вальки Таркова, старшеклассник Андрей.
Почему он дружил с нами, малышами, я могу объяснить только теперь. Наши дома стояли примерно в двух километрах от станции и представляли собой тихий, малолюдный околоток. Сверстников Андрея в околотке не было. Возвращаясь