перенес пианино в свой кабинет. Забрал наш граммофон. Он не даст тебе сохранить английский одеколон, мама.
– У него нет права брать чужое!
– Все, что у нас есть, принадлежит ему, – пробормотала я.
Татьяна разгладила складки на своем простом поношенном платье.
– Людям все это пригодится.
– И что они будут делать с этими вещами? – раздраженно спросила мама. – Заложат! Они не собираются ничего использовать. Кроме того, они избрали советское правительство, которое должно принимать решения за них. Они продали свою свободу.
Папа вошел в гостиную из спальни, в которой они жили с мамой. Весь его вид воплощал в себе дух смирения.
– Народ не выбирал советское правительство. Вы слышали много выстрелов за это время. Каждый из них означает смерть русского человека, который отказался подчиняться большевикам.
Я слышала выстрелы. Неужели люди за окном хотели именно этого и для нас?
– Они нищие, – сказал папа. – Хотя мы больше не их правители, не царская семья, их нужды всегда останутся нашей заботой.
Он взял свою ежедневную Екатеринбургскую газету и отошел к своему креслу – месту у самого большого окна. Мы так и называли его – «папино кресло».
Ничуть не смутившись, мама спросила:
– А как же моя аптечка? Если Алексею станет хуже, нам понадобится морфий.
Ее пальцы коснулись висков. Алексей был не единственным, кому нужен – и кто использует – морфий. Мамины мигрени и слабое сердце были столь же болезненны, как и его гемофилия.
– Пусть мы и в ссылке, но все же можем обратиться с просьбой. – Папа развернул газету и погрузился в чтение с тем же спокойствием, с каким и говорил.
Мне хотелось бы быть столь же невозмутимой. Казалось, он не испытывал никакой враждебности. Я старалась быть похожей на него, но иногда чудилось, что в глубине моего сердца притаился маленький комочек ненависти, готовый вырваться наружу и поглотить разум.
Мама вернулась в комнату Алексея. Татьяна и Мария снова занялись щенками, а Ольга – шитьем, единственным развлечением, которое у нее было в нашей тюрьме.
Мы с папой остались наедине.
Пока большевистские солдаты разбирались с разгневанными людьми и рылись в наших вещах, мне, наконец, выдалась возможность. Время… пришло?
Я смотрела, как папа читает газету. Неужели и в его груди царило такое же смятение? Он был слишком спокоен, чтобы это стало заметно. Я – слишком упряма.
Вид его фигуры успокоил пылавший в моем сердце огонь – его усы изогнулись под углом, пока он рассматривал содержимое газеты, ноги были скрещены так, как и всегда, когда я находила его читающим в библиотеке. Мы снова вместе.
Наконец он поднял глаза, и его усы зашевелились над едва заметной улыбкой. Глаза сощурились, а мое сердце растаяло, и тепло от него разлилось по всему телу до самых домашних туфель. Папа сложил газету и похлопал себя по колену.
Мне шестнадцать. Изгнанная княжна. Больше не ребенок. Тем не менее,