вон, в овраге под ивами, где болото, ковыряется в земле до мякоти прелой, где черви трубят телами розовыми как новорождённые кишки.
Нанизал на себя червей и снова идёт за мною скрюченный. Ноги задирает выше головы. Где пройдёт – там муравьи набегают, беспрекословная погань. Прямо в почве гнездятся, и оттого она трескается и дрожит как крышка кастрюли, под которой бьётся каша. Что бы там, в почве той, ни было – ничему не выжить, коли завелась по соседству беспрекословная погань. Мышка ли норушка, червяк ли кишочек, корень-корешочек – закусаны будут до смерти, потому что скрюченный прошёлся, натоптал, наследил. Кашей не кормлен, а может и перекормлен уже по горло – а горла-то и нету.
Вот-вот дойдёт до красной тропки, где бегу я, а что тогда? Шёл бы и шёл себе по холмам заросшим, вихлялся бы между палисадных кулаков. Вот если во храме свежемытом, свежебеленном с росистой позолотою перед святым образом три раза три свечи запалить да трижды нараспев по три святых слова прошептать во славу трёх древнейших создателей, у которых по три лица у каждого, то авось скрюченный задрожит в корчах да заплачет как свеча, да и расплавится вовсе со своими муравьями, да и не дойдёт до красной тропки. Одни черви останутся лежать погибшие – вот уж странность бесполезная. Даже курчонка не найдётся, чтоб склевать их. Уж больно убоги домишки здесь, больно убогую кашу в них стряпают. Все курята давно уж в ней сварены.
Но ничего не боится скрюченный. Трижды на три слоя соль просыпанную перешагивает, подожжённый святым пламенем спирт перешагивает, дымящие благовония и отчаянные поклоны перешагивает, разбитые лбы и окоченевшие пальцы перешагивает. И всё ближе и ближе он. Позади него муравьи огнём зыбятся, на носу черви трубят. Трубят фанфарами о приближении скрюченного, насученного, закрученного да взбученного. Мурашчат да столь скукожен, что ничего ровного, прямого в личине его и нет. Скрючена вся суть его. Ибо он и есть КРЮК.
Отваживает длинными дланями прочь от себя верёвки, свисающие с небес. Серые те небеса, серые и старые как пыльная мешковина. Уж что тащат в том мешке, то знать не надо. Тащат и тащат, пусть тащится это округлое, тошное, сжавшееся в мешке своём – если тащат в мешке, то явно куда-то, где этому уготовано место, явно туда, где мураши беснуются вечноголодной рябью.
Скрюченный уж совсем близко и вот-вот выйдет на тропку. Не стой там, Ланцо! Уходи же. Беги по засохшей глине, колотя ногами цветы и полынь. Не ищи ты взгляда скрюченного, потому как не найдёшь его – где нет лица, там нет и глаз. Вместо лица острое жало ты отыщешь. Не жалей несчастных червей, изнывающих на нём, – они для того там и трубят. Но ты же закрой глаза и уши и уносись скорее прочь! Уже чувствуешь ты эти тяжёлые шаги, и словно сто жгучих шершней, вонзившихся жалами в твои соски, словно сто мормышек, зажатых подмышками, проскребает тебя ужас отчаянный, ужас каменный, полынный, былинный, муравьиный. Нет, ты не муравей, Ланцо. Беги же прочь от муравейника! Сорвись же с места