слезы. Еще пуще прежнего.
– А что попадья? Что с нею сделал? – допытывался Пантелкин.
– Разумей, Леня, у меня ж в роду духовники. И крещен был в честь Пафнутия Боровского. А теперь говорю себе: «Бога нет». Попадья? Не помню же. Живот огромный был. На сносях, видать. Лицо такое худое, изможденное. Зеркала громадные. Застыли слезы. И вопрос: «За что?» Я бежать. Не помню куда и как. Бежал, бежал, остановился, когда сердце в груди так и выпрыгивало. «И что?» – я себя спрашиваю. Мне «голос» внутри, мол: «Ну сознайся, что душегуб ты и вор. Ничего в жизни, кроме как насилить, не умеешь». Так я приткнулся на Обводном. Сначала под мостом спал. Крыс жрал да голубей. А потом вот угол себе заприметил. Та и зажил здесь. Обустроился. – Он обвел широким жестом свой притон. – А ну глянь, тепереча загляденье!
Утреннее солнце пробралось в комнату, смывая роскошь гримированной маски. Ленька уставился в унынье обшарпанной стены. Обои, клееные со времен постройки, кое-где залатаны «Красной» газеткой. Табуретка из красного массива с затертой обивкой, ковер, залитый непонятными пятнами. Рядом битый стул эпохи Ренессанс с голубовато-желтыми пятнышками на трех ножках тоскливо глядел из-за угла. Пафнутий треснул по нему и громко чихнул.
– Да уж! Есть чем гордиться! – заметил Басс.
В комнате давно все уже проснулись. Да только все молча слушали незатейливую исповедь старика. Кто тихонько позевывал. Кто переворачивался с бока на бок, чесался или громко вздыхал. И все грустно молчали. «Тик-так» – продолжилось тиканье часов.
У Варшавы запотело пенсне, он торопливо снял его и протер носовым платком, затем так же торопливо надел, пытаясь распознать где стрелочка на ходиках. Ему это не удалось, и он начал нервно озираться.
Басс был еще пьян. Он стонал.
Бодростью полон был только Гаврюшка, он придвинул трехногий стул, нарушив тишину. Встал, настроил патефон, и полились сначала странные, совсем квакающие звуки. А потом полился романс. Гаврюшка просветлел. Пел Вавич. «Очи черные…»
– Обожаю!
Мелодия тянула струны души. Задевала их, переливаясь аккордами и пением.
А за окном город безвозвратно тонул в серо-желтой завесе скупого зимнего дня.
– А бабы будут? – спросил тихо Гаврюшка.
Ленька одарил его презрительным взглядом.
– Обижаешь, – ответил ему Дед Пафнутий и подмигнул.
5. Марухи
Вечером того же дня пухлые женские ручки лениво потянули звоночек. В коридоре послышались струящие голоса, грубый смех, стук каблучков о паркетную доску. Дверь в залу отворилась. На пороге стояли три плюшевые шубки, укутанные ароматами амбры и мускуса. Дверь за ними громко заскрипела. Возникла пауза. Братишки засмущались.
– Знакомьтесь, чижики, мадам Моника Клопп с компаньонками!
– Можно просто Моня.
Дедуля кружился серым мотыльком вокруг девиц, затем подобострастно расцеловал толстые пальцы старшей из них, Моньки, украшенные