была с ним, только забылась, а теперь будто отдернута в душе какая-то завеса, скрывавшая давно знакомое.
– Ходить, не ведая куда, останавливаться, не ведая зачем, сжиматься и разжиматься вместе со всеми вещами, плыть с ними на одной волне, – слышит офицер. И он продолжает задавать вопросы, помогая шире и шире отдергивать завесу. И постепенно начинает понимать, что, хотя спрашивает он о разных вещах, хотя собеседник каждый раз отвечает точно на поставленный вопрос, говорит он, в сущности, об одном. К этому одному сводит приезжий все, о чем бы ни спрашивал его офицер, все, о чем он мог бы спросить, даже если бы спрашивал тысячу лет. Проще некуда, но запомнить, пересказать невозможно: оно возникает и существует помимо слов, слова сами по себе не имеют значения.
– Мои слова очень легко понять, им очень легко следовать, – говорит тот, кого офицер уже называет про себя Старцем (лао-цзы). – Но Поднебесная не может понять их…
И тогда офицер осторожно спрашивает о записях. Ведь если в школах, говорит он, долбят наизусть «Лунь юй», если вся Поднебесная живет, сверяясь с этими текстами…
– В Поднебесной, – возражает собеседник, – нет ничего, что можно было бы сравнить с учением, не прибегающим к словам, и пользой от недеяния.
Офицер смотрит на него. Он понимает, что настал его звездный час, что случай столкнул его с великим, единственным мудрецом, даожэнем, и что он последний, кто видит и слушает его; вот сейчас Старец уйдет на запад, в пустоту, исчезнет навсегда, растворится в этой Великой пустоте, на пороге которой несет свою службу скромный начальник самой дальней пограничной заставы, и из миллионов жителей приходящего в упадок, разваливающегося государства он, этот офицер, – единственный, кто держит в своих руках будущее. Он понимает все это и потому говорит почтительно, но твердо. Собеседник вежливо наклоняет голову. Он – как капля, стекающая по стеклу, как поток, журчащий в береговом тростнике, как ветер, пригибающий этот тростник. Они возвращаются к мосту, и здесь, в караульном помещении, в окружении сменившихся с поста солдат, бывший чиновник Ли Дань, опустившись на циновку, макая расщепленную палочку в тушь, мелкими иероглифами записывает свои знаменитые пять тысяч слов – сгусток учения, которому суждено пережить века, – учения о естественном пути вещей.
Ли Дань передает записи офицеру и, раскланявшись, выходит из караульного помещения. Он садится в повозку, повозка трогается с места и медленно вкатывается на висячий мост, подрагивающий под порывами ветра. Начальник пограничной стражи смотрит ей вслед. Повозка ползет по прогибающимся мосткам над быстрой мутной водой. В повозке сидит Лао-цзы, мыслитель, каких мало в истории. Повозка въезжает на противоположный берег и скрывается в фиолетовом облаке.
Может быть, было не так. Наверняка было совсем не так, как я себе это вообразил40. Не в этом дело. Может быть, офицер задним числом, по памяти, сам записал то, что запомнилось ему из разговора с Ли Данем. Может быть,