А я скажу… В том, что все это написано, словно под диктовку. Словно то, что я написал, когда-то и кем-то, каким-нибудь Стефаном Цвейгом, уже было написано, а я писал с чужих слов, припоминая прочитанное… Отчетливое ощущение вторичности – его не обманешь.
А я ведь еще с трудом удержался от того, чтобы оформить концовку следующим образом: «Ли Дань навсегда остался в караульном помещении. На порог вышел и направился к своей повозке Лао-цзы, мыслитель, каких мало в истории…» и т. д. Это был бы верх пошлости.
Ох уж этот стереотип формы!
Вся беда в том, что у меня вкус абсолютный. Погодите, не смейтесь, это не только шутка. Ведь существует же абсолютный слух, правда? Это разные вещи, конечно, но все же…
Так вот, абсолютный вкус – это, действительно, беда. Потому что в первую очередь он оборачивается против собственных творений. Он, как Кронос, пожирает собственных детей. Вернее, не дает им родиться.
Да, благодаря своему вкусу я способен «отличить превосходное от хорошего» (по Жермену Боффрану), увидеть в чужом произведении то, чего другие не замечают, я способен безошибочно распознать любое проявление гениальности и интенсивно, по-своему, насладиться им, не обманываясь ложными эффектами, – все это так, но при всем том для меня заперта возможность самостоятельного творчества.
Для суждения о прекрасных предметах, как таковых, нужен вкус, а для самого изящного искусства, т. е. для создания таких предметов, требуется гений.
Мой вкус давит, парализует меня. Имея отличнейшее понятие о гении, он и от меня требует только гениального выражения, причем его абсолютное требование настолько расходится с моими реальными возможностями, что последние просто не смеют обнаруживаться. Но поскольку потребность обнаружиться все же довольно сильна, мои возможности из какого-то подсознательного желания казаться более благопристойными и солидными, чем они есть на самом деле, выползают на свет божий в напяленной маске чужого стиля. Вот почему все, что я сделал, отмечено печатью вторичности, «литературности», т. е. банальности.
Я более близок к своему литературному идеалу прекрасного, когда я наслаждаюсь произведениями других и оцениваю их, размышляю об их достоинствах, чем тогда, когда пишу сам.
Вот почему мне так тяжело работать, и не сделал я пока ничего, что удовлетворило бы меня самого. Ведь я слишком хорошо понимаю.
Возможно ли терзание более чистое, раздвоенность более глубокая, нежели это внутреннее противоборство, когда душа сочетается поочередно с тем, чего хочет, против того, что может, и с тем, что может, против того, чего хочет; и когда, отождествляя себя то со своими возможностями, то со своими влечениями, она мечется между всем и ничем?
«Ах, какие прекрасные вещи можно было бы написать, если бы не мешал вкус», – восклицает Жюль Ренар.
Значит, с одной стороны, мой абсолютный вкус искажает мои творческие проявления, с другой – он обрекает меня на бесплодие, так как проявления,