не слышный, до того настойчив, что у смертного не выходит сопротивляться, и он сам идет к собственной гибели.
– Я не знал, что они используют его против своих, – проговорил Белта. Ему все больше хотелось поговорить с Войцеховским – и все меньше хотелось его видеть.
– Благодари Матушку, панич, что ты не такой, как мы. У тебя хватит сил им сопротивляться.
Стефан встал, чтоб поплотнее затворить окно. Стоя спиной к вешницу, он спросил сухо:
– Вы знаете, что со мной будет, если я не пойду на Зов?
Комната застыла в молчании.
– Кто тебе сказал? – спросил наконец вешниц.
Стефан не ответил.
– Ты умрешь. Но умрешь человеком… и у тебя на совести будет только твоя смерть.
– Ну, – сказал он, возвращаясь от окна, – на совести у меня и так хватает…
Диван закряхтел. Пан Ольховский тяжело поднялся и сочувственно тронул Стефана за плечо.
– Батюшке твоему я не говорил, – сказал он тихо. – Не надо ему. А ты бы, панич, пошел завтра в храм. Матушка ответит тебе лучше, чем любой из нас.
В храм он не успел – были другие дела, а отпуск и так затянулся. На следующий день подписали завещание. По воле старого князя часть состояния отходила Юлии («а то ведь у тебя все конфискуют, и девочка останется без средств»), еще часть – горожанину Луриччи Фортунато Пирло. Но основным состоянием, если с отцом вдруг что-то случится, распоряжаться придется Стефану. И ему же – оплачивать мировую революцию…
Думая об этом – и стараясь не думать о предыдущей ночи, – он забрел в сад, который тут называли «женским»: он был разбит для Стефановой бабки и один сохранил теперь былое величие. Отдыхали на увитых розами постаментах белые мраморные девы с пухлыми локотками, играли на свирели, небрежно спустив ногу с постамента, мраморные юноши, темнел вечной зеленью лабиринт, и арки, не успевшие еще зарасти цветами, просвечивали, будто крыши сожженных хат.
Было холодно для весеннего дня, и Юлия, вышедшая собрать анемоны, куталась в толстую белую шаль. Стефан следил издалека, как она что-то выговаривает садовнику, как собирает, путаясь в шали, зябкие сиреневые цветы. И сам не заметил, как оказался рядом.
– Вы ведь вчера нарочно ушли, – сказал он, забирая букет из ее рук. – Держу пари, голова у вас не болела.
– Иногда семье необходимо побыть наедине.
– Вы и есть моя семья.
– Я? Ох, Стефан… Я сирота, которую ваш отец взял из жалости, и вряд ли я когда-нибудь смогу отблагодарить его за это. Но я не его семья.
Она проговорила это сухо, как-то беспощадно.
А ведь сколько лет прошло. Когда Стефан уезжал в Остланд, она уже не была той пугливой девочкой, которую старый князь привел в дом. Теперь ее было и вовсе не узнать, обязанности и горести ее нового положения обкатали ее, как морские волны – гальку. Теперь никто не колебался, называя ее княгиней. Только со слугами она держалась порой чересчур холодно – оттого, что раньше была с ними на равных.
А в душе, оказывается, тот же самый страх…
– Какая