мыслей. Если просто верить во что-то, оно же не меняет ничего, ничего не делает всамделишным, так? Ну типа, раз Батя и Матерь решили, что он мальчик, это же что-то значит. Он их сын. Ничего постоянного он в себе не изменил. Ладно, на здоровье, самовыражайся через длинные волосы и всякий там внешний вид, наряжайся, как новогодняя елка, если тебе так нравится, но так кто угодно может, а потом взял и переоделся. Но я ничего не говорю, потому что Берни умеет сколупывать твои доводы вплоть до того, что остаешься с тем, что́ сам он думает. У него насчет чего угодно все так ясно всегда, даже когда мы были маленькие. Он сразу знал: “Я туда не хочу, я это делать не буду”. Он сейчас так про все это говорит, что я вижу: он уверен, что мне он не брат. Берни – он из таких, кто способен весь мир убедить, что черное – это белое. А если так, мне-то что делать? С пятью старшими братьями, а не с шестью?
Беру пульт от телика и делаю погромче. Сказать мне больше нечего, да и Берни затыкается. У меня такое чувство, что если мы продолжим этот разговор, занести нас может куда угодно. Слова заводят в такие места, откуда уже не вернешься.
Он начинает вот это вот головой – мотать волосами из стороны в сторону. Они у него почти до плеч, но сейчас типа так покачиваются.
– Чего это у тебя с волосами такое?
– Укладку сделал, – говорит.
– Где?
– А тебе зачем? Хочешь рекомендаций?
– Ты ж не к Кайле ходил? Она треплется хуже подметки оторванной.
Матерь у Кайлы Куц – из постоянных клиенток, ходит к ней поровну и стричься, и сплетничать. Кайла эту новость по городу растащит, как масло по гренке: “Берни Уилан – он не только гей, но и женщина”. Не то чтоб мне было не насрать, но есть в городе такие, кто только и ждет, чтоб кто-нибудь высунулся, – они тогда раз, и его окоротят. И речь не только о Берни: мне самому тоже прилетало. Я ж его брат-близнец, ё-моё. Мы с ним плавали в потемках еще до того, как первый раз вдохнули. Это одиночное заключение на двоих – на девять месяцев. Даже после того, как родились, мы были неразлучны вплоть до последних нескольких лет. Видимо, с Батиной гибелью все изменилось. А может, все бы изменилось в любом случае, потому что мы уже не дети.
– Да я дурака валяю, – говорит. – Сам уложил сегодня.
– Что?
– Прическу. – Он взмахивает волосами, смотрит на меня весь из себя серьезный. – Батя вообще ничего тебе не говорил, что ли?
– Про тебя?
– Нет, про тебя.
Задумываюсь, что бы ему такого сказать в ответ, но тут открывается дверь. Матерь.
– Выбрось из головы, – он мне. – Пока есть люди, будут и бородавки, так ведь?
Матерь проходит прямо в середину комнаты, бросает сумки и плюхается перед самым экраном.
– Ребятки, – говорит, – свет свету рознь.
Берни пытается направлять пульт в обход Матери, чтоб сделать погромче. Но она выхватывает у него пульт и – пыщ – вырубает телик на беззвучку.
– Мы тут смотрим, вообще-то, – он ей.
– Можно записать на потом. Кто ждет, тот дождется. – Она ждет, смотрит на нас. Мы ждем.
– Так мы ждем, – говорит