Катлин Мёрри

Божок на бис


Скачать книгу

кувшин и чайная ложка на рабочей столешнице, когда свет стягивает их воедино, кажутся ансамблем. Сушильная доска – серебристый ледяной каток с выброшенными на него перевернутыми кружками, они ждут, когда за завтраком их поднимут и вновь польется в них горячий чай. Всякие чудны́е хрени валяются рядом – моток бечевки и пинцет. Вот они-то смотрятся зловеще уж точно, не место им тут, все кромки заострены лунным светом.

      Может и потемнеть – внезапней некуда, набегут облака, затенят все вокруг. Устранят своеобычность окружающего. Вот еще одно слово, которое я никогда раньше не употреблял, – своеобычность. Но теперь я больше ничего не боюсь. Меня все знали как бесстрашного человека, и физически, и умственно: и на дорогах, и на игровом поле, и в любой компании. Но, как и многие, я свои границы таскал в себе. Такое вот слово – своеобычность – эдак запросто вбросить в разговор никогда не умел. А теперь, похоже, расширяюсь во все стороны. Своеобычность… чешуйка со шкуры родной речи. Мне теперь хоть бы хны, позволю себе хотя б раз.

      Когда ты всего лишь предмет, в моем случае – деревяшка, стихии играют с тобой так, как не могли, пока ты был жив, и надувались легкие, и набрякали вены. Взять вот восход дня: первый свет поднимается и поднимается, пока не затопит окно. Пока я был жив, если встал рано поутру, приговаривал: “Красота какая. Подъем, ребятки, труба зовет. Что надо день для стирки и сушки, Матерь”. Но едва потрачу хоть минуту, чтобы дать свету пройтись по мне, омыть меня, вот как сейчас. Я, замкнутый в деревянном своем укрытии, омыт светом и тьмой – днем и ночью. То же и с шумами: скрип половиц, гул и вздохи холодильника позади меня, время от времени шорохи снаружи за дверью во двор – то идет мимо кот, ночной охотник, а может, и лиса. На милости у всего этого, до чего же милостивая это штука – жизнь после смерти.

      Попытка не пытка, опишу свое нынешнее положение, хотя все оно целиком мне невдомек. С тех пор, как не стало меня, в природу мира духов я никакого особого прозрения не обрел, ничего такого сверх того, что можно сообразить в любой день, когда вдыхаешь и в то же самое время осознаёшь это. Но в самом чудесном смысле слова это для меня нисколечко не важно. Если б было мне что посоветовать из великого запределья, сказал бы так: что б там жизнь ни совала в руки – если не питать надежд понять это, принять будет куда проще.

      Сам-то я обустроился в деревяшке, обряженной будто замысловатая статуэтка. Но прежде эта самая статуэтка подпирала диван в каслбарской комнатенке[47]. Я более чем доволен таким улучшением положения. Учитывая, сколько вокруг подобной всячины, я мог бы угодить в чайный сервиз или в шезлонг. А потому обзавестись худо-бедно лицом, в какое люди могут смотреть, – будь здоров удача. И потому они все со мной разговаривают и обращаются исключительно бережно.

      Та песня, ну, про желтую ленту на старом дубе, никогда ничего особенного мне не давала – просто так подпевать только. Но теперь у меня с ней иначе, потому что теперь это и моя правда: “Вернусь домой, свой срок отбыл”. И прикидывать, помнят ли тебя, есть ли до тебя хоть какое-то дело?