смазать пролежни, но я заплакал. Было больно, глубокие пролежни приносили мучительные страдания. Я чувствовал, что от меня идёт тошнотворный запах гниения. Мне было стыдно, но боль убивала всякий стыд. Адские боли в груди. Я слышал свой стон, мои глаза туманились от страданий. Мамка перетащила меня на коляску, стала возить по комнатам, наконец выкатила на крыльцо. Стояла глубокая ночь, чёрная, плотная. Было странно тихо, даже собаки не лаяли.
Меня объяла могильная тишина. Я вдохнул холодный ночной воздух, и грудь пронзило острой нестерпимой болью.
– Мама, мамка, ой, вези быстрее меня домой, помоги мне, спаси меня! Она что-то говорила, губы её шевелились, но слов я не слышал.
Я рвал на себе рубаху, костлявые пальцы царапали грудь. Мама дала мне кружку молока. Я сделала несколько судорожных глотков, грудь и горло взорвались от боли, и я упал на подушку. Всё погрузилось в могильное безмолвие. Мамка думала, что я уснул. Нет, мама, я не уснул, я умер, я умер, я умер, моя дорогая.
Утром ты долго будешь ждать, когда я проснусь, будешь ходить тихо, чтоб меня не разбудить. Побежишь управляться, а я не проснусь. Я спал уже вечным сном. Умерло для меня всё, уже давно рассвело. Туман у леса растаял, сосед заводил трактор, от реки повеяло прохладой, загоготали гуси.
Медсестра пощупала пульс, погладила мои бледную костлявую руку: «Да, отмаялся, сердешный. Закатилось твое солнышко, Саша!»
Да, я отмаялся. Моё изломанное, исковерканное, несчастное тело лежало на кровати. Мамка тихонько выла, бабка Уля громко причитала, тётка Клава и баба Маня плакали молча. Если б вы знали, как хотелось мне встать, да и не встать, а вскочить и радостно крикнуть: «Что вы воете, вот он я, живой и здоровый!»
Душа моя наблюдала эти невыносимые хлопоты над телом, как долго укладывали скрюченные ноги, чтобы не выпирали из гроба. За эти годы они как бы приросли друг другу. Душа видела всё. Она содрогнулась, увидев окаменевших у гроба родителей. Когда гроб опускали в могилу, как они в безутешном несчастье бросились друг другу в объятия и только тогда зарыдали, страшно, страшно зарыдали, мой тихий добрый отец и суровая мамка.
И потекли дни и ночи в новом жилье, в тёмном, неуютном, холодном.
Знаю, мамка каждый день приезжает ко мне, смотрит – не насмотрится на моё лицо. Она возит почту в соседнее село. Смотрит и что-то шепчет, но я не вижу. Я и не слышу ничего. Толщь земли, холодная и сырая, не дает словам дойти до меня. Так хочется крикнуть: «Мамка, говори громче, я не слышу тебя. Так хочется поговорить с тобой!»
Потом она уезжает, я мучаюсь от того, что не могу понять, что же она говорила.
И вдруг среди ночной тишины какой-то голос, похожий на шелест, доносится как бы из-под земли, глухой, непонятный: «Она жалеет, – наконец разбираю я отдельно шелестящие слова, – что отпустила тебя тогда ночью в Саламатово. Она клянёт себя».
Кто это говорит? Я хочу содрать с лица простыню, чтобы лучше слышать, но руки худые, костлявые, как у больного старика, тяжело лежат на изболевшей груди.
Кто