говориться «Au revoir!»
– Adieu madame!
– Совсем ты французский не знаешь
– В каком плане?
– Палец видел? Я вдова, а значит мадмуазель. А во-вторых Adieu это прощание. Что не веришь в старушку, не доживу до вечера?
– Простите, я совсем не это имел ввиду
– Давай, топай, я не сержусь.
Французский я так и не запомнил, да и кто знает насколько она его помнит с тех времен…
…В больницу прибыла обычная скорая. Долго торчали на входе в подъезд, тоннели и пробки. Когда вносили в помещение он уже умер. Аккуратно спихнули его к патологоанатому, тот медленно и тщательно наводит марафет. Одели в костюм, заправили футболку, придали его гримировке. Волосы причесали, белые как снег.
Когда хоронят великого человека, это всегда повод для мировой скорби по утраченному таланту и уму. Но всё это меньшее. Все, кто причастен теряют этот образ из ранга живых, ранее он открывал другие ассоциации без боли, теперь с горчинкой или целым слезным рефлексом…
Кухня Топалёвой была прямо при входе. Слева уже располагалось всё остальное:
– Разве жизнь дана нам не затем, чтобы мы светили мощно развитой душой, даже если при этом страдает наше тело?
– Эдик, ты еще молод, чтобы рассуждать про дряхлость. Вот мне уже ближе к 60 и то мудрость не та. Мы все хотели бы бестелесным приведением летать по земле, ездить в Париж, читать книжки, смотреть кино, жить как умершие у Жан Поля Сартра в «Ставок больше нет» и мечтать о втором шансе. Всё страдает от рук человека, даже сам человек. Нет ничего более подлинно художественного, чем любить и убивать, лечить и калечить, завоевывать и освобождать людей. Пиши, Эдя, пиши.
– Вот ты знаешь, что образ в голове тяжело выносить? А это так! Ты носишь этого эмбриона у себя в мозгах и постоянно навящиво его переворачиваешь до готовности – жуть! А цельную книгу нужно сосать и высасывать из неё всю жизнь.
– Давай, высасывай!
Месяцок прошел в стремительном темпе. Эдик познакомился с одним местным поэтом. Мартовским вечером состоялась небольшая встреча в квартире одно из участников. Дальше больше. Теперь уже в вялотекущем литературном процессе, началось бурление.
– Ты еще не родился, когда старшеклассники в моей школе торчали на крокодиле. Надо принимать во внимание, что сейчас в основном одна моросящая дичь и престарелое поколение опиумных торчков. Я пишу сейчас об этом – сказал Батька или же Андрей Никитич.
Андрея Никитича звали батькой, потому что в свои тридцать с копейками он был уже высохшим старпёром. На впалых щеках росла блёклая щетина как лесные мхи, глаза тоже были бесплодными, выжженными полями. Сам он весил мало для своего роста и явно недобирал около двадцати кило. Шировым назвать его было нельзя, потому что последние сессии употреблений были около парочки лет назад. Теперь он крепко пьёт синьку. По его рассказам он самолично выдирал зубы руками в некоторых припадках, при жевании дырок было не видно. Видит он плохо, как крот.
Он продолжил:
– Я