лежали на столе. «Давно ли?», «С самого начала. С первого же дня».
Лизетт на неё смотрела, кажется, с лёгкой завистью, говорила со смехом, бросала в его сторону «неположенные» игривые взгляды, и он уверился что речь у них о нём, без всяких сомнений. Она уже пару раз засмеялась легко и смущённо. Как именно Лизетт её дразнила, он не знал, но она похоже совсем стушевалась под градом Лизиных намёков и его пристальным взглядом. Невольно оглянулась, точнее повернулась и начала вставать, готовая сбежать. Подняла на него глаза и взгляды их наконец-то и определённо встретились.
И она смотрела и смотрела на него, и он отчётливо понял – вот сейчас, сейчас – что-то изменилось.
Лизетт немного наклонилась к её уху, что-то шепнула ей с видом шпионским и нарочитым, прикрывшись ладонью. Тут же у них всё смешалось в Лизкином хохоте и её прорвавшемся волнении, невероятном смущении и замешательстве, её улыбке, трепете ресниц. Она, видимо, забыла уже зачем и почему встала, отведя от него взгляд, опустила голову, растерянно поведя руками над столом, попыталась найти что-то, чего там не было. Волосы волной упали ей на щеку, она поправила их таким извечно – откровенным женским движением, не сдержавшись, и вновь, из-под волос взглянула на него.
Именно в этот момент его отвлёк Иван Алексеевич с предложениями по следующим сценам, и он лишь краем глаза видел, как Лизка со смехом послала то-ли ему, то-ли им обоим шикарный воздушный поцелуй и пошла восвояси. «Совершеннейше обаятельная нахалка!» – подумал он про Лизетт и прослушал, что ему говорили. Он улыбался торжествующе, краешком губ и эта улыбка предназначалась только ей, ей одной.
V
С того момента и правда что-то изменилось. Он чувствовал это. Нет, её светская отчуждённость не исчезла, но словно какая-то струнка протянулась между ними. Когда он играл, она заворожённо смотрела только на него, и он замечал, что вспыхивала, бывало, от его взгляда, словно он прожигал её насквозь.
Может быть от смущения, может быть, цепляясь за своё душевное равновесие, она стала избегать его. Избегать всех мест, где он обычно был, и стоило Ивану Алексеевичу просопеть своё «финита на сегодня» – она исчезала. Это огорчало и, кажется, злило. «Несносная девчонка!», – думал он про себя и с досадой, и с нежностью. Пропадал подолгу в одиночестве на своей веранде, глядя в пространство с горечью или скукой. И в дружных вечерних компаниях за чаем, за песнями под гитару, не было видно ни его, ни её.
– Заскучал по родимому Альбиону наш англосакс, отпуск треба, – говорил сторож Сергей Никитич, подсаживаясь на завалинку к кастелянше Николаевне и закуривая.
– Никитич, а ну не кури свои беломорины туточки, где люди у меня чай пьют! – ругалась на него бабка Анисья.
Вечерняя пёстрая жизнь летела дальше мимо него, оставляя с ним тоскливые минуты.
***
Однажды, когда она уже собралась, было, улизнуть по своему обыкновению, вездесущий голос режиссёра в спину, её остановил:
– Мамзель