решиться. Видите ли, дело даже не в малодушии, а в суеверии. Рок воскресил меня, и я не смел посягнуть на его волю, ибо то, что находят грешники за пределами бренного мира, страшнее любого земного страдания. Меня спасал лауданум, но я всегда помнил, что им нельзя злоупотреблять, потому что это лишь временное средство, и когда влияние его иссякает, становится только хуже.
Зита глядела на него широко распахнутыми глазами, и страшное, гиблое, ледяное море швыряло ее в глухие пучины.
– Сейчас я вынужден об этом забыть. Я способен говорить с вами, сидеть здесь и улыбаться только благодаря маковым слезам. Прежде вымысел часто помогал мне. Иногда мне помогали настойки из лесных трав, иногда – сила воли и упрямство, иногда – скачка, горячая вода, иногда – милость Божья, иногда – ярость, иногда – цель ожидания, стремление сохранить человеческий облик, образ и подобие, воспитание, глупая вера в Рок. Иногда – черт знает что. Живые люди мне не были нужны, напротив, они бы навредили мне еще больше. Есть дни, в которые я не способен ни на что, кроме криков. Они проходят. Но потом возвращаются. Тишина моего замка помогала мне. Родные стены помогали мне. Прах предков в усыпальнице, их тени. Я не мог покинуть Таузендвассер, даже если бы очень захотел, потому что древний замок внушал мне веру и надежду на чудо, и даже та рухлядь, в которую он превратился, была предпочтительнее императорских покоев, ведь только в родном доме человек может быть самим собой, и крики его никого не испугают. Вам это прекрасно известно, Зита.
Ей снова захотелось закричать.
– Тише! – потребовал Фриденсрайх. – Не надо. Мне бы хотелось заставить вас кричать по другим причинам. Боль не лжет никогда. Разве я мог воспитать сына? Разве я мог дать ему то, что полагается каждому человеку по праву рождения, – любовь, заботу и внимание? Моих сил хватало на то, чтобы выживать, но больше ни на что. Мне это было очевидно и шестнадцать лет назад, в тот день, когда Кейзегал явился ко мне. Я должен был, был обязан заставить его забрать моего сына. Что за романтические намерения вы все приписываете мне, вместо того, чтобы узреть простоту очевидности? Зачем вы выслушиваете мою ложь, вместо того, чтобы посмотреть на меня? Черствые люди, занятые собою. Вы боитесь уродства. Вы гоните прочь мысли об ущербности, о скорби и упадочности. Отрицаете бессилие человеческое, ограниченность и божественное беззаконие. Вам проще обвинить меня, превознести меня, пожелать меня спасти и наречь чудовищем, чем узреть простую правду моей обреченности, гнили, что живет во мне, песочных часов неизбежной смерти, этой проклятой ловушки издерганной плоти, в которую я сам себя загнал, и некого мне винить, кроме себя самого.
– Фрид, – вскричала Зита, стремясь к нему через все преграды, и дело было вовсе не в одибиле, но докричаться не могла, – я слышу вас. Я понимаю! Вы ни в чем не виноваты. Вы просто были молоды.
– Ничего вы не понимаете, – сквозь стиснутые зубы процедил Фриденсрайх. – Шестнадцать лет я мог так