хотите сказать, что найденные нами следы борьбы на самом деле были следами бурного секса?
По залу прокатились лёгкие смешки, которые моментально заглушил молоток Прайса.
– Мне очень неудобно об этом говорить, – всё больше краснела девушка. – Для меня всё это очень интимно. Я не знаю, как объяснить это.
– Он избивал Вас? – задал Боуден прямолинейный вопрос.
– Нет, что Вы! Он никогда не делал мне больно!
– Может быть, просил избивать его?
– Да нет же, Вы не так понимаете меня!
– Как же прикажете Вас понимать, если Вы ничего толком не объясняете?
– В этом не было ничего такого!
– Какого это «такого»? Может быть, он Вас связывал?
– Нет, никогда! И я не согласилась бы на это!
– Пользовался игрушками или другими посторонними предметами?
– Что Вы такое говорите? Он просто был очень активен, поймите же наконец! Он не мог делать это спокойно, неторопливо, в одном и том же месте, каждый раз так же, как предыдущий. У него было слишком много энергии, ему всегда хотелось чего-то нового, необычного, но всё в рамках приличий!
– Именно поэтому Вы, по словам мистера Ллойда, боялись первого контакта с ним?
– Отчасти поэтому. Но я боялась прежде всего потому, что это было что-то совсем новое и непонятное мне.
– Тогда откуда же у Вас взялись понятия о приличиях? Мистер Гартман, если я правильно Вас понял, любил экспериментировать. Расскажите же нам, какие из его «экспериментов» Вы считали приличными, а какие – нет?
– Прошу Вас, не заставляйте меня больше говорить об этом! Вы же всё уже поняли! Мне так стыдно!
– Отнюдь, миссис Гартман. Я очень далёк от того, чтобы понять Вас. И Вы даже не представляете, насколько туманно Ваше объяснение.
– Что Вам ещё от меня надо?
– Мистер Гартман когда-нибудь приглашал своих друзей или подруг для участия в его «экспериментах»?
– Нет!
– Или просто для наблюдения?
– Нет!
– Вы смотрели с ним фильмы известного содержания?
– Никогда!
– Вы занимались этим в извращённой форме?
– Что это значит – «в извращённой форме»?
И тут публика, которая долго сдерживала себя, разразилась громким хохотом, который уже невозможно было успокоить. Луиза в ужасе уставилась на смеющийся народ. Надо было видеть её глаза в тот момент. Это были глаза ребёнка, которому было обидно и больно, что над ним все смеются, а он даже не понимает, почему. Но в то же самое время в этом взгляде было сознание собственного стыда и позора.
Она была слишком смиренна и чиста, чтобы понимать, насколько все эти люди вместе взятые не стоят её мизинца. Ей не приходило в голову, что это был их позор, а не её; что сотни людей в зале были стадом свиней, а она одна в сравнении с ними выглядела образцом благочестия. Подобная мысль показалась бы ей верхом лицемерия, недопустимой гордыней. Если над ней смеялись – для