все началось у Августы. Жалость к ней остудила в Кеше слабенькую надежду, что, может быть, еще разгуляются их беседа и настроение, и кто знает, чем обернутся такие посиделки – все же он званый гость.
– Только ты чего не подумай. А то были здесь ухажоры: рыбонька, кисанька. А я не рыбонька и не кисанька. Живо дверь обратно нашли.
Кеша допивал чай, макая в него засохший пряник и думал, что права Августа. Так даже лучше, без дешевого ухажерства… Просто зашел навестить знакомую, и только. Остальное, если и было в голове, так блажь одна и томление, оттого что неделями не видел женщин.
Что-то скрипнуло в комнате, и Августа вмиг оказалась возле коляски. Зашуршало, завякало в углу, опахнуло Кочелабова влажным запахом пеленок.
– Охо-хо, море ты мое разливанное. Сейчас, сейчас, поменяем мы Егорушке все, как есть, сделаем сухо да тепло.
Руки Августы двигались легко и сноровисто, как в тот вечер над заваленным камбалой столом. Осторожно ступая, Кочелабов подошел к коляске. Что-то там посверкивало из пеленок, что-то пузырилось, скукоженное гримасой, а общего выражения, какой-то хотя бы отдаленной похожести на Августу не было и в помине.
– Надо же… – только и произнес он.
– Сам-то, думаешь, красивей был? – вскинулась Августа.
– Да я разве что… По мне все младенцы на одно лицо.
Извинившись, Августа присела кормить грудью сына, и Кочелабов вовсе затосковал. Уйти так вот, вдруг, было неудобно. А разглядывать выцветшие цветы на обоях – сколько же можно… Бутылку он уже втиснул обратно в карман, и тяжесть ее наводила на бренные раздумья о том, с кем же распить ее сегодня.
Он вздрогнул и замер от одного лишь слова, сказанного с такой щемящей нежностью, какая жила в нем смутно вместе с привкусом материнского молока:
– Ми-илый… милый мой, – распевно повторяла Августа. И, не глядя в ту сторону, легко было представить, каким мягким внутренним светом озарено ее лицо. Не торопись, голубчик, не спеши…
До той минуты и представить не мог Кочелабов, чтобы обыкновенные, сказанные ребенку слова, даже не сами слова, а выдохнутая с ними нежность, могли пробудить в нем острый, чувственный интерес. Он сидел, не меняя согбенной позы, и сожаление о чем-то несбывшемся, почти похороненном в сомнениях и растратах, вдруг туго сдавило его за горло.
– Ми-илый мой, ну нельзя же так зубками, маме больно, Егорушка.
Кочелабов встал, громыхнув табуреткой, приметив краем глаза, как Августа испуганно заслонила ладонью крутую, оттянутую книзу грудь, и только у двери вроде как извинился:
– Ты меня это… Я пойду.
– Вот дурной.
На следующий день Кочелабов снова очутился возле того самого, крепко сбитого из кедрача дома. Пришел с ирисками и печеньем, с беспечной, слегка виноватой улыбкой и непонятным смятением в душе, словно собирался не в гости, как убеждал он себя, а спешил на свидание.
Толкнулся